реклама
Бургер менюБургер меню

Карло Вечче – Улыбка Катерины. История матери Леонардо (страница 52)

18

Аарон, угадав и предвосхитив мой вопрос, добавил всего несколько роковых слов: проблема, а для банкира это проблема, сказал он, по-прежнему протягивая мне аккредитив сера Мойзе, состоит в том, что Донато мертв. И проблема эта серьезная, поскольку столь крупная сумма денег должна быть выплачена наличными в руки более не существующие, не имеющие возможности шевельнуть даже пальцем, поскольку в них не течет кровь. Потом он перевел мне другую записку, шифрованную, от некоего мальчишки, тоже еврея, Абрамо ди Джузеппе деи Тедески из Кьоджи. Абрамо сопровождал Донато, когда тот бежал из Венеции, принял его, преследуемого стражей, в своем доме, а после повел дальше, к переправе через По у остерии в Форначе, на границе с Феррарой.

Несмотря на ненастье, Донато успел запрыгнуть в лодчонку-сандоло у мельницы, но тут прискакали всадники венецианской стражи, и, как уверяет Абрамо, оставшийся на берегу, он своими глазами видел, как Донато, пронзенный стрелой из арбалета, упал в волны реки и исчез в водовороте. Вот и все, что известно, поскольку мальчишка, спасаясь от стражи, сам вынужден был спрятаться в поросшей камышом речной пойме. Оба послания, показанные мне Аароном, письмо Мойзе и записка Абрамо, были датированы началом марта, а сейчас уже май. Он ждал, надеясь, что они каким-то чудом окажутся ложными, но теперь все кончено, слишком уж много времени прошло. Донато больше нет. Донато мертв.

Зачем же я забираюсь все выше и выше по поросшему оливами склону, а когда усталая лошадка упрямится, не желая идти, со злости топаю дальше босиком, как деревенская девка, сбросив даже мягкие туфли?

И вот я, миновав монастырь Сан-Мартино и Паладжо делла Роза, сворачиваю к вилле Фортини. Пришла жара, а оливы все еще в цвету. Здесь, в оливковой роще, ни души, все крестьяне заняты на пшеничных полях, где уже золотятся колосья, или в огородах, готовят грядки к посеву семян капусты, лука-порея и тыквы. Подойдя к хижине Нуччо, слышу, как скулит старый Аргус. Узнал меня, хочет подойти поближе, поласкаться, но вот что странно: жмется к дверному косяку, словно охраняет кого-то внутри. Я приподнимаю овчину, что служит здесь дверью, и вхожу.

Он там, распростерт на тюфяке, укрыт парой подбитых мехом плащей. Я знала, что он жив, я не верила ни единому слову из уст Аарона: может, кто и видел, как он исчез под водой или даже погиб, но мой Донато, словно дьявол, всегда возникает снова где-нибудь еще, и жизней у него больше, чем у кошки, так что вот он, здесь. Нет времени убиваться, причитать как девчонка. Нужно быть сильной, такой я и буду. Подхожу ближе, но он меня не замечает.

Глаза Донато закрыты, его почти не узнать: с этой длинной белой бородой и впрямь вылитый дьявол, да и спутанные волосы, поредевшие еще сильнее, стали совсем седыми, будто с ним вдруг приключилось нечто жуткое. Кажется, его знобит, хотя день выдался жаркий; должно быть, холод разлит по жилам, так бывает при трехдневной лихорадке, которую я научилась распознавать, поскольку дома теперь лечу всех подряд: женщин, стариков, детей. Нащупываю запястье: сердце колотится слишком часто. Единственное, что тут можно сделать, – первым делом попытаться сбить жар. Нужно немедленно спуститься в овраг и омыть Донато прохладной водой, да хорошенько, а то он весь в грязи и воняет.

Поднимаю овчину – и замираю. Передо мной незнакомец, по виду совсем мальчишка, в кожаной куртке и сапогах, светлые волосы коротко острижены. Похоже, за поясом у него еще и кинжал. Тоже застыл, будто громом пораженный, увидев, как я выхожу из хижины. Кто же это? Тот, кто помог Донато добраться сюда, в родные места, в хижину молочного брата? Или тот, кто вытащил его из вод великой реки, а после днями, неделями волок по равнинам, горам и долам туда, куда Донато, должно быть, стремился, чтобы мирно испустить дух, положив тем самым конец своему полному приключений существованию, вечному бегству от кого-то, чего-то или просто от самого себя? А может, это ангел, как и сказал Нуччо, тот самый архангел Михаил в лучистом сиянии возник в дверях?

Но кем бы он ни был, этот ангел предусмотрительно держит в руках то самое ведро воды, что мне сейчас нужнее всего. Без лишних вопросов забираю и снова иду врачевать Донато. Откинув плащи, освобождаю его от одежды, сапог, штанов, дублета, пока он не остается голым. Зрелище не из приятных: на боку – уродливый шрам в струпьях засохшей крови, вероятно, память об арбалетной стреле, огромный кровоподтек на лбу, масса других безобразных отметин на ногах и руках. Я смачиваю тряпку и принимаюсь омывать тело этого Мужа Скорбей, словно Магдалина, склонившаяся над мертвым Христом.

Донато продолжает бредить, хрипя и не приходя в сознание, исторгая звуки и обрывки непонятных мне слов. В какой-то момент я вижу, как мальчишка молча опускается на колени по ту сторону распластавшегося тела. Взглянув мне в глаза, он тоже принимается протирать кожу Донато мокрой тряпицей. Почувствовав, что тело чуть охладилось и перестало дрожать, я осматриваюсь, обнаружив кусок тонкого холста, накрываю им Донато, словно саваном. Потом выхожу, потому что сама вся вспотела и нужно, наконец, оправиться от накативших эмоций. Остается только ждать, надеяться и молиться.

Я сажусь на каменный приступок в прозрачной тени оливы и гляжу в никуда. К ногам печально жмется Аргус. Мне хочется собраться с мыслями, попытаться понять, что произошло, и решить, что делать, но тщетно, я совсем без сил, чувствую себя опустошенной, думаю и тревожусь только об одном: Донато здесь, рядом со мной, возможно, он и впрямь умирает, а я не знаю, чем помочь. Молиться не могу. Может, поплакать? Оплакать немощного Донато. И саму себя, пустившую жизнь псу под хвост, даже не поняв, что к чему, не пожив по-настоящему.

В минуты самого глухого отчаяния спасение приходит оттуда, откуда меньше всего ожидаешь, и в самой необычной форме: пухлой округлости абрикоса. Его вручает мне мальчишка, должно быть, сорвав с дерева, усыпанного спелыми плодами, которыми Нуччо с утра, отправляясь на рынок, наполнял корзины. Я беру фрукт в руки, несколько сомневаясь, стоит ли так явно предаваться греху чревоугодия в трагический момент, когда судьба Донато колеблется между жизнью и смертью, но потом прихожу к выводу, что мальчишка прав, вполне можно позволить себе развеяться и подкрепиться абрикосом, а то и не одним, раз уж их можно запросто сорвать с дерева.

Ах, что за чудо этот фрукт, спелый и сладкий, почти как варенье! Еще бы, полдня греться под жарким солнышком! Я улыбаюсь мальчишке, он улыбается в ответ, одними прекрасными голубыми глазами. Потом встает и в два прыжка приносит мне новую горсть фруктов, еще слаще и спелее первой. И вот мы уже вовсю объедаемся, и мне уже плевать на перепачканную гамурру[82]. О Донато мальчишка, похоже, не сильно беспокоится, возможно, повидал и хуже, а нынешнее его состояние считает не таким уж плохим; и, глядя на него, успокаиваюсь и я.

Его лицо спокойно, безмятежно, словно он нисколько не удивился моему приезду. Сидит себе рядышком и с невозмутимым видом, как ни в чем не бывало жует абрикос. При этом продолжает меня разглядывать, возможно, изучая, но молчит, будто ждет, пока я сделаю первый шаг. Он хорош собой, ох как хорош, а также строен и гибок. Мне бы такую фигуру! Вот только есть в его лице, в глазах что-то странное, двойственное, почти женственное. Ему тоже жарко, и он снимает куртку.

Бог ты мой, так ведь это не мальчишка! Два темных пятнышка, оттопырившие рубаху, – это же соски девической груди! Но почему она так коротко острижена? И почему в такой одежде? Кем она приходится Донато? Дочь, любовница? Девушка сразу улавливает, что я изменилась в лице, пытается заговорить, но от волнения только ловит воздух. Потом ей приходит в голову мысль: развязав шнуровку на рубахе, она показывает мне свою обнаженную грудь, еще небольшую, плотную, и несколько раз кивает, словно говоря: да, я женщина. Потом, по-венециански быстро, но с чужестранными призвуками, сплошь гортанными, почти без гласных, как это бывает у самых диких, затерянных на краю света народов, говорит, указывая на себя: ми Катарина, раба Донадо.

Я поражена простотой этого признания, его искренностью, этой обнаженной грудью, так естественно выставленной передо мной на солнце под оливами, и, конечно, невинностью этого существа, в которую я верю сразу, гоня прочь подозрения и дурные мысли о том, что могло случиться между ней и Донато. Да пусть бы и случилось, мне-то что за дело?

Ведь она спасла его и привела сюда. Мне хочется смеяться, это волна освобождения от тоски и страха. Боже мой, рабыня. Служанка Донато. Вот она какая. Прекрасная Камилла[83] в мужском платье, а он – там, внутри, в бреду, между жизнью и смертью, и я сижу босая, наслаждаясь абрикосами, и старый пес Аргус жмется к моим ногам.

Ситуация, конечно, безумная. Но очаровательная. Каким же бесконечно далеким, исчезающим в дымке кажется отсюда лежащий внизу, в долине Арно, мой старый город, окруженный каменной стеной, со всеми своими моральными и социальными предрассудками, правилами и законами, клетками и тюрьмами! А здесь, наверху, под солнцем и оливами, вот эта рабыня преподает мне важнейший и прекраснейший урок свободы, какой я когда-либо в жизни получала. И я, смеясь, принимаю из ее рук еще один абрикос.