реклама
Бургер менюБургер меню

Карина Ли – После развода. Люби меня вопреки изменам (страница 55)

18

Он начал переписывать на меня многое. И на Антона — тоже. Не всё, конечно. Дима не тот человек, который внезапно превращается в щедрого идиота. Но достаточно, чтобы со стороны это выглядело почти красиво: вот, мол, мужчина осознал, что был неправ, понял, что удержать ничего уже не может, и теперь хотя бы пытается обеспечить жену и сына, как положено.

Ага. Так и я поверила. Черта с два.

Куликов на первой же встрече по этому поводу посмотрел на меня поверх очков и сказал:

— Он не кается, Ольга Ивановна. Он эвакуируется.

Очень точная формулировка.

Именно так всё и выглядело.

Не любовь, не раскаяние и уж точно не “забота”. Способ себя обезопасить. Убрать из открытого огня то, что и так может пострадать, но перевести это в категорию якобы добровольных и разумных решений. Не дать будущему суду, Лене, её папе, случайным доброжелателям и бог знает кому ещё дотянуться туда, куда самому Диме уже страшно.

Куликов вообще в эти недели был у меня не адвокатом даже, а чем-то средним между переводчиком с мужского на человеческий и санитаром, который вовремя отбирает у пациента нож.

— Берём только то, что вам и так положено, — сказал он мне. — Не “всё, что дают”, а только то, что относится к совместно нажитому имуществу или может быть оформлено без вреда для вашей позиции. Без глупости в стиле “ой, Дима, как великодушно”. Никаких лишних подарков. Никаких непонятных “жестов щедрости”. Потом именно ими вас же и ударят.

— И что мне “положено”? — спросила я тогда. — Только давайте без лекции на три часа, я сейчас морально как мокрый картон.

Он даже усмехнулся.

— Тогда коротко. Всё, что приобретено в браке на общие доходы, по общему правилу считается совместным имуществом супругов — неважно, на кого это оформлено. Квартиры, счета, машины, доли, если они куплены в браке за общие деньги. То, что он получил по наследству от деда, — его личное имущество. То, что было у него до брака, — тоже. Имущество, подаренное персонально ему, — опять же его. Мы не лезем туда, где закон на его стороне. Мы забираем только то, что ваше по праву, и оформляем это так, чтобы потом никто не крутил носом и не рассказывал, будто вы воспользовались его широтой души.

— То есть быть жадной не надо, но дурой — тем более, — уточнила я.

— Именно, — кивнул Куликов. — И всё через нотариальное соглашение и с понятной логикой, а не на салфетке “Димочка передумал и подарил”.

Вот так и шло.

Он давал — я не благодарила.

Я брала — но ровно то, что и так было моей долей по закону или тем, что Куликов считал разумным зафиксировать на Антона. Не сверх, не “ой, ладно, пусть будет”, не “ну раз сам предложил”. Потому что в этом всём вообще больше всего пугали не деньги. Пугала попытка Димы снова завернуть всё в красивую бумагу. Словно он не спасал себя от последствий, а вдруг внезапно становился достойным человеком.

Не становился.

Просто очень не хотел, чтобы его потом доедали те, кого сам же так бездумно подпустил к себе слишком близко.

Иногда я сидела у нотариуса и ловила себя на совершенно дурацком ощущении, будто всё это происходит не со мной. Женщина в зеркале напротив — да, похожа. Фамилия — моя. Паспорт — мой. Подписи — мои. Но внутри было странное онемение. Как будто я не участник собственной жизни, а какая-то дальняя родственница, которую позвали побыть собой на время, пока настоящая хозяйка тела отошла в коридор подышать.

Дима на этих встречах держался идеально.

Собранный. Спокойный. Не хамил. Не давил. Почти не смотрел на меня лишний раз. Всё по делу, всё в рамках, всё как у людей, которые давно разлюбили друг друга, но остались цивилизованными. Со стороны — хоть медаль вешай.

Только я-то знала цену этой цивилизованности.

Она не из уважения рождалась. Из страха.

Уважение он растерял задолго до Лены.

А вот страх пришёл недавно. И, надо отдать должное, очень неплохо его дисциплинировал.

Сам развод тоже прошёл… как будто не со мной.

Вот правда. Я всё понимала, всё слышала, всё подписывала, но ощущение было такое, словно я стою в стороне и смотрю, как женщина с моим лицом и моей фамилией переживает финал собственной ошибки. Судья что-то зачитывал. Куликов отвечал сухо, ровно. Дима сидел с тем выражением лица, которое у него бывает на переговорах: “я недоволен, но пока держу рожу”. Я кивала, когда надо, говорила коротко, когда требовалось, и всё это время внутри не было ни великой драмы, ни слёз, ни даже той самой долгожданной свободы.

Только усталость.

И странная отстранённость.

Не “о боже, всё кончилось”, а скорее: “надо же, вот так это и выглядит, когда ты много лет жила в браке, который уже давно сдох, а официально его хоронят только сейчас”.

После суда я вышла на улицу, встала на ступеньках и вдруг поняла, что мне совершенно не хочется никому звонить. Ни Вите, ни Инне, ни даже самой себе что-то мысленно ответить. Хотелось просто постоять. Как после стоматолога — вроде всё сделано, а лицо ещё не твоё.

Куликов тогда подошёл, постоял рядом и сказал:

— Самое неприятное позади.

Я посмотрела на него и честно ответила:

— Нет. Самое неприятное было, когда я ещё жила с ним и называла это браком.

Он помолчал секунду, потом кивнул.

— Тоже верно.

И ушёл, не мешая.

На этом фоне я почти пропустила, что с Антоном происходит что-то нехорошее.

Нет, вначале, конечно, замечала. Но списывала на всё сразу: на развод, на его драку, на Рому, на отца, на школу, на возраст. На что угодно, кроме того, что у мальчишки внутри, возможно, уже идёт что-то своё, отдельное, не про нас.

После дня рождения он совсем изменился.

Семнадцать ему исполнилось тихо. До нелепости тихо. Раньше Дима обязательно устраивал что-то большое, мужское, с размахом — ужин, гости, подарки, пацанская важность, дорогой торт, чтобы всем было видно, какой у нас сын и какая у нас семья. А в этот раз Антон сам пришёл ко мне за неделю до даты и сказал:

— Мам, давай без праздника вообще. Не хочу.

Я тогда даже переспросила.

— Совсем? Хоть дома? Торт, ужин, ты, я…

Он сразу качнул головой.

— Вообще не хочу. Правда. Просто не надо.

И я не стала давить. Не потому что это было нормально, а потому что он так сказал — тихо, без своего обычного подросткового раздражения, что я вдруг поняла: тут уже не упрямство. Тут что-то болит.

Мы просто поужинали вдвоём. Я подарила ему часы, которые он давно хотел. Он поблагодарил, дал взамен монетку, обнял меня — коротко, неловко, по-мужски — и на этом всё. Ни друзей, ни свечей, ни шумных тостов, ни даже “папа заедет позже”. Дима прислал подарок через водителя и сухое сообщение в духе “будь мужчиной”. Я даже читать вслух не стала.

После этого Антон стал совсем замкнутый.

Ходил как в собственном скафандре.

Ел мало.

Сидел в телефоне ещё больше, но как будто не в удовольствие, а из упрямства.

На мои вопросы отвечал “нормально”, “ничего”, “всё ок” таким тоном, что даже у меня, женщины с гигантским опытом общения с мужским враньём, не получалось пробить его сразу.

Я вообще перестала узнавать своего ребёнка.

Не в плохом смысле — он не стал агрессивным или злым. Скорее наоборот. Потухшим. Как будто всё время был где-то не здесь. И от этого мне было ещё хуже. Потому что с злостью можно работать. С молчанием — почти нет.

В один из вечеров я наконец позволила себе передышку.

Вот именно позволила. Я сама себе сказала: хватит. Один вечер ты не будешь ни хорошей матерью, ни бывшей женой, ни будущей свободной женщиной, ни бухгалтером собственной катастрофы. Просто сядешь на диван, нальёшь бокал вина и дашь себе час ничего не решать.

Я так и сделала.

Села в гостиной, зажгла торшер, включила что-то фоном — не музыку даже, просто тихий свет и тишину, которая уже перестала меня пугать. В бокале было красное, в голове — ватный гул усталости. Я даже не думала ни о чём глубоком. Просто сидела, смотрела в окно и чувствовала, как мозг наконец перестаёт держать спину, давать указания и постоянно бежать куда-то.

Антона дома не было. Сказал, что встретится с кем-то после занятий, потом, кажется, сходит в зал. Я не контролировала. Ему семнадцать. Да и после всего, что у нас творилось, мне хотелось дать ему хоть немного пространства, а не дышать в затылок со своей тревогой.

Когда входная дверь шарахнула так, что звякнуло стекло в полке, я даже вздрогнула.

Часы показывали почти десять.

Я сразу поставила бокал на столик и прислушалась.