Калле Каспер – Братья Луйк (страница 13)
Радостно вернувшись с добычей в комнату, Луйк подошел к буфету и открыл верхнюю закругленную стеклянную дверцу. Все можно было понять – и то, что папа Харальд коллекционировал антикварные книги и картины, и что мебель, обыкновенную и кожаную, да даже приборы для бритья и керосиновые лампы, но то, что он собирал посуду, представлялось непостижимым. В подобном увлечении было нечто до мозга костей женское, скорее, фарфор и хрусталь должна была закупать мама Линда, громкогласно требуя у мужа денег на свои причуды, но маман только молола языком в кафе и била дома посуду, ту самую, на добывание которой ее муж тратил столько времени и денег. Да, разрушительная деятельность всегда проще созидательной, и Луйк был убежден, что глупую поговорку насчет счастья, которое якобы приносит битье тарелок, придумали истеричные женщины, дабы оправдать свои свинства. Пап стискивал зубы, извлекал из ящика стола баночку с клеем или, если крушение было полным и окончательным, брался за щетку и совок, но, не считаясь с понесенными потерями, продолжал в том же духе, забивая полки и ящики буфета все новыми тарелками для супа и жаркого, рюмками и бокалами, и, конечно, столовым серебром. Особенно коллекционирование набрало ход после того, как папа сбежал от супружницы – причина бегства объяснений не требовала. Наконец посуды стало столько, что в квартиру она уже не вмещалась, и после отцовской смерти Луйк перевез часть сервизов на хутор дедушки Юлиуса, где теперь некогда бездомный приятель Тылласепп ел овсяную кашу на баварском фарфоре.
Соорудив на столе натюрморт с пивом и рокфором, Луйк впился зубами в бутерброд (на кухне для полного счастья нашелся даже кусок хлеба) и снова подумал о отце, которого однажды, возвращаясь из школы, видел на скамейке в парке недалеко от дома, разложив на коленях кусок бумаги, тот торопливо что-то ел. Стесняясь, что отец вот так, как бродяга, перекусывает на улице, Луйк обогнул его скамейку, стараясь держаться поотдаль, о чем он сегодня глубоко сожалел. Ибо он превосходно знал, знал уже тогда, что именно выгнало папу Харальда на улицу, он ведь не однажды слышал голос мамар Линды, орущей, как заправский тюремный надзиратель: «Если ты никак не можешь обойтись без своей вонючей плесени, иди в туалет и ешь ее там, на стол я эту гадость поставить не позволю!» И сейчас ему было стыдно вдвойне, ибо он вынужден был себе признаться, что ребенком и сам морщился при виде рокфора – вкус у человека развивается еще медленнее, чем сексуальная функция. Жалко же было ему папу уже тогда, так что когда тот наконец ушел из дому (сам Луйк в то время учился в Питере), он расценил отцовский поступок, как вполне адекватный Удивление или, скорее, восхищение у него вызвал лишь способ, каким отец матери сделал, по выражению русских, ручкой: хоть он и взял с собой на новую квартиру только обстановку кабинета, но зато всю, до последней кнопки. «Даже гвозди вытащил из стены, чтобы они мне не достались!» - кричала маман Линда истерично, когда Луйк, получив от нее телеграмму, прибыл домой, покинув жаркие объятья сеньориты Долорес. Таким образом мать хотела восстановить его против родителя, но результат обманул ее надежды, Луйк, правда, лицемерно вздыхал и утешал маман, но в душе злорадствовал, так тебе, мамочка, и надо, разве ты мало измывалась над отцом.
Пиво подействовало отупляюще, и Луйк неожиданно зевнул. Он посмотрел на часы, теоретически ложиться спать было еще рановато, но привыкнув жить, как эскимосский охотник на тюленей, который ест тогда, когда появится еда, и спит, когда закрываются глаза, Луйк не стал противиться велению своего естества. Вставая, он зацепился взглядом за «Верблюда» и, как всегда, удивился удивительному сходству животного со спикером. Его занимал только один вопрос: кто от кого произошел, спикер от верблюда или наоборот, иначе говоря, соответствует ли учение Дарвина истине и в отношении направления эволюции. Если да, и люди произошли от животных, в таком случае мир по своей сути был явлением регрессивным, а если нет, то прогрессивным, ибо в том, что животные лучше, умнее и красивее людей, сомневаться не стоило.
Так ли думал и тот восточный философ, за произведением которого Луйк протянул руку, когда плед мейд ин Чили накрыл его усталые члены, могло выясниться сегодня, а могло и остаться от него тайной еще надолго. Высокую полезность Конфуция было невозможно переоценить, полстраницы всегда хватало с лихвой, чтобы квартира папы Харальда заполнилась сладким храпом молодого хозяина.
ТИГР
Луйк проснулся с омерзительным чувством, что кто-то на него смотрит. Вечером он забыл задернуть гардины, и теперь проникающий в комнату свет окрашивал помещение в дагерротипные коричневые тона. Фильмы ужасов Луйк не любил (его жизнь и так сильно напоминала триллер), что спасало его от модных страхов
«И чего он от меня хочет?» – подумал Луйк, бросив еще один беглый взгляд на тигра, чьи полосы в предрассветном сумраке сливались в одну волнообразную линию, а затем протянул руку за последней сигариллой. Разумеется, курить до завтрака и даже до чашки кофе было очень вредно, но ничего не поделаешь – нервы. «Неужели от одиночества, кризиса среднего возраста или что они еще там говорят? – подумал Луйк. – Если так, то мне ничего не остается, как вернуться в Удмуртию за женой».
И вдруг его как током ударило. Сильвер!
Конечно, во всем виновата должность – она выжала из него все соки и даже заставила забыть о брате! Сильвер уже почти полгода, как умер, а Луйк жил так, будто ничего не произошло; и даже случались дни, например, вчера, когда это событие, ужас которого усиливало то обстоятельство, что брат избрал для ухода из этого мира такой противоестественный способ, как самоубийство, ни разу не вспомнилось. Если бы он был таким же свободным, как в дни оккупации, он бы, бесспорно, часто думал о Сильвере, может, даже чаще, чем при его жизни. Да, определенно чаще, потому что когда ты знаешь, что с твоими близкими все в порядке, то уделяешь им гораздо меньше внимания; примерно то же происходит с поэтами, о которых говорят, что их подлинное значение мы осознаем только после смерти, когда тело перестает мешать и остается чистый дух в виде творчества. (Луйк и сам возлагал на это психологическое убеждение определенные надежды.) Смерть как бы фиксировала сущность человека, оценивала его и ставила на памяти о нем метку, которая впоследствии уже редко менялась.
Так должно было произойти и с Сильвером, но если что и тревожило Луйка, даже раздражало, то именно невозможность понять брата. Подумать только, он даже не знал, почему Сильвер принял решение в пользу скорого, но ужасного конца. И это был далеко не единственный непонятный мазок на портрете, который в свое время казался Луйку таким ясным-ясным, гораздо яснее, чем его собственная смутная судьба. Пока он искал приключений на нескольких континентах, менял жен и любовниц, Сильвер годами мотался взад и вперед по одному и тому же маршруту – из дома на работу и с работы домой. Единственным исключением был бридж в конце недели – он и этой привычке сохранял верность. Казалось, его ничто не интересует, кроме математики, семьи и большого шлема, за исключением, может быть, детективных романов и фантастики. Луйк считал это ограниченностью, но сохранял корректную возрастную субординацию и не пытался поучать брата, только иногда подкалывал его, на что Сильвер в ответ иронизировал по поводу его патриотических мыслей и нездорового образа жизни. Но Луйк при всей своей богемности умудрялся сочетать идеалы и реальность, в отличие от Сильвера, чье необоснованное безразличие к материальной стороне жизни было поразительным для математика. В начале реституции Луйк почти умолял брата хотя бы написать заявление на компенсацию за хутор дедушки Юлиуса – от земли Сильвер отказался категорически. Конечно, Луйку было бы выгоднее, если бы Сильвер махнул рукой и на деньги, но он и так чувствовал себя виноватым перед братом из-за завещания папы Харальда. Потому что, когда бедный папа за несколько лет до перестройки,
– Я считаю, что наши роли давно распределены: ты – папенькин сын, а я – маменькин, – сказал он, шутя. И как тут не впасть в столбняк, когда такой стоический, моногамный, относящийся ко всему, кроме реконтры, с юмором человек в одну темную осеннюю ночь, – а какая ночь осенью не темная? – не в силах дождаться наступления утра, добровольно уходит с присущей больше младшему брату гусарской лихостью в другую, вечную темноту!