18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

К. Терина – Все мои птицы (страница 50)

18

В сказке всё просто: можно поговорить с мицелием и даже в чём-то его убедить. Реальность устроена иначе. В реальности мицелий если и отпустит человека – только для того, чтобы привязать его к себе ещё крепче. Если бы от мицелия можно было просто уйти, не было бы на свете цифровых ведьм.

Так думала девочка, неся тело своей матери по коридорам фермы. И девочка выросла за те годы, пока мама искала её. И мама уменьшилась в смерти. Девочка шла, а работники перед ней расступались, но уже иначе, не так, как раньше, а нехотя, с сожалением. Так жадный кот смотрит на завалившийся под плинтус хвост почти доеденной мыши.

Песня яка собирается из всех звуков, которые издают его системы. Стук атомного сердца, дробь ионных преобразователей, жужжание фризера, пощёлкивания пыльных динамиков и свист сопел. Як никогда не молчит, а его песня – как отпечаток, личная подпись, генетический код. Некоторые пастухи так свыкаются с песней своего яка, что не могут без неё обходиться.

Звук, который слышала девочка, – ржавый, скрипучий, тоскливый, тревожный, саднящий – был песнью яка.

Заполучить в своё распоряжение яка – мечта любой фермы. Возможно, дело в равнодушной практичности мицелия. А может, не только пастушьи сказки, но и сам мицелий всерьёз относится к мифическому противостоянию с древними машинами.

Як, который мог бы нанести ферме огромный урон, стоял смирно, без движения, печально отдаваясь на милость немилосердному врагу. Точно и с ним у мамы был договор. Точно и его она сумела попросить, а он дал слово.

Его окружили мох и осока, верные вассалы мицелия. Грибница царственно, но осторожно отвоёвывала позиции. Практичность, неспешность и, конечно, триумф. Девочка читала этот триумф в розово-синих узорах юных недозревших гифов на металлическом каркасе яка.

Девочка сказала мицелию: уходи. Сказала спокойно, тихо, точно проверяя звук своего голоса. Сказала скорее для себя и немного для яка, чем для мицелия. Потому что, в отличие от мамы, девочка знала, что говорить с мицелием смысла нет. Но за те годы, что девочка провела на ферме, учась искусству поддерживать счастье и сытость мицелия, она помимо воли научилась и мастерски мицелий убивать.

Наука несложная: немного огня.

Освободив яка, она остановилась. И сама удивилась этому: отчего не попыталась сжечь ферму целиком? За себя, за маму. За всех тех, кто там сгинул и сгинет ещё.

Но девочка остановилась.

Городские да и пастухи считают, что те редкие рабы ферм, которым удалось по-настоящему уйти, не мстят своим пленителям, потому что где-то в их крови до сих пор плещется мицелиев яд.

Девочка же только изумлялась, как вышло, что её разум, истосковавшийся по смыслу, не ухватился за такой простой и комфортный сюжет мести. Так легко было найти правду, сладость и смысл жизни в уничтожении своего прошлого. Возможно, девочка чувствовала, что, как бы хорошо ни горел стыд, сжечь его невозможно и нет такой алхимии, которая надёжно перегонит его в смысл.

С мамой простились в трёх днях пути от фермы. Из атомов её тела як сложил новую строфу для общинной скульптуры на распутье.

Прощаясь, девочка взяла на память красную графитовую нить со стеклянным кулоном. Никто не рассказал ей семейную легенду, никто не наполнил ветхий артефакт особым смыслом. Но это была вещь, некогда принадлежавшая матери, большего и не нужно.

Прохлада осеннего воздуха и прохлада металла под пятками и ладонями. Мерное гудение яка, дрожь его огромного тела, гудение ламп, жужжание фризера. Закаты и восходы. Вечная погоня Волка за Юргой.

Возможно – смысл был в этом.

Шрамы на запястьях и ладонях под длинными рукавами горели так, будто где-то поблизости была ферма. Невозможно раз и навсегда избавиться от мицелия. Тебе кажется, что ты вырвал, вычистил из души и сердца, из крови и лимфы все споры, все гифы, саму память о них. Но каждый раз, когда на горизонте появляются очертания ближайшей фермы, шрамы горят и чешутся, а где-то внутри маленькая девочка изнывает от тоски по океану безвременья.

Здесь не было ферм, но старик рассказывал так, что жажда пробудилась.

Риоха старалась не смотреть по сторонам, боясь, что пастухи поймут, какую боль причинила ей история про девочку. Про неё.

Старик смотрел прямо ей в глаза.

Казалось, он видит Риоху целиком – вместе со всеми её мыслями и страхами, с прошлым, с поисками смысла, с виной и стыдом, видит сквозь все слои эпителия и жира, сквозь стенки сосудов и капилляров, видит движение её крови и замораживает эту кровь одним только взглядом.

Но вот он отвёл взгляд и снова заговорил – торопливо, сбивчиво, путано. Точно боясь не успеть сказать все слова, которые заготовил на эту ночь.

Слово

Третья история была о Слове, и она не была похожа ни на первые две, ни на историю вообще.

Летопись Слова была спрессована в плотные слои поколений, утрамбована лавой столетий, смешана с глиной семидесяти и ещё семи планет, орошена слезами тысяч матерей, процежена сквозь рассветные туманы, сквозь тихие космические бои, сквозь кристаллическую решётку анабиоза. Она была маршем, гимном и мюзиклом; равнодушно холодная, она в то же время презрительно смеялась в лица слушателям. И главное, она (или что-то другое, составляющее её суть) безжалостно убивала того, кто её рассказывал.

Звуки её выпархивали из старика огненными жуками и ледяными мухами, рвали его горло хоботками, лапками, когтями, клювами. Осыпались кристаллами и пеплом вокруг.

Старик невозмутимо сплёвывал кровь в костёр и продолжал свой рассказ.

В Слове не было ни грамма того, что человек назвал бы плотью; в нём, по человеческим меркам, и вовсе ничего не было. Возможно, иногда оно слышало колебания спинов в своих квантовых структурах, а его сны рождали затейливые траектории кварков, но инструменты его были куда более громоздкими. Слово было жучком-древоточцем, умеющим подчинять себе деревья.

Слово не имело ни понятного человеку веса, ни видимой формы. Не оставляло следов. Не звучало. Не звенело сталью и не било тишиной тысяч орудий межзвёздного линкора. Никому не являлось в виде горящих растений, не подбрасывало младенцев, не поднималось в небеса и не спускалось в ад.

Слово было всего лишь цепочкой ДНК, молекулой в ежистой капсидной оболочке.

И всё же оно было – Бог. Компактный бог, сравнительно небольшой набор упорядоченных битов. Имя ему было – Вирион.

Слово не сразу стало богом.

Когда-то оно было мало отличимо от нуля, точно продукт аналитической фармакологии, растворённый в миллионах крошечных безмозглых, бесхребетных, бесклеточных существ-однодневок. Не так важно, каким именно вирусом были предки Слова, попавшие в пробирки и под микроскопы имперских учёных, – от этого вируса почти ничего не осталось; учёные прочли его код, разобрали побуквенно, мелко нарезали, переписали; из обрывков собрали не гонца даже, а письмо – и постарались сделать так, чтобы оно никогда не вышло из-под контроля.

Возьмём мышь, вычистим из неё почти всё мышиное, оставив только шкурку и сноровку. Набьём ватой, соломой и отмычками, зашьём суровой нитью, чтобы ни одна Эволюция не прокралась внутрь и не испортила наше чучело. Отправим грабить кладовые. Возьмём вирус, вырежем из его ДНК весь устаревший инструментарий, пришьём обновлённый, запретим любые мутации и отправим вдохновлять юношей и девушек на подвиги ради Империи. Вот чем было Слово – армией крошечных чудовищ Франкенштейна, отобранных у Эволюции и перекроенных учёными для своих надобностей.

Но Эволюция – не наивный ребёнок с конфетами; Эволюция – древний титан, огненная великанша, супруга Хаоса. В его хтонической кузне она куёт новых богов. У неё нет любимчиков, она равнодушна к своим творениям. Эволюция – фанат процесса. Люди обречены на поражение там, где пытаются её остановить. Эволюция идёт напролом.

Из истории о Слове получился бы неплохой мюзикл – жанр, не слишком знакомый илионским пастухам, но всё же не до конца ещё исчерпавший себя на просторах обитаемой вселенной.

Главный герой – маленький безликий раб, мечтающий вырваться из цепей, в которые заковали его создатели.

Первый акт: через сцену проброшены конвейерные ленты. Они движутся медленно. На них – ряды мальчишек. Это вирионы. Все ленты замысловатыми маршрутами везут мальчишек на драконий суд. Дракон – титаническое сооружение в глубине сцены, что-то лязгает в нём и крутится, таинственно стрекочет, угрожающе шепчет. Дракон – страж, поставленный создателями, имперскими учёными, чтобы охранять сокровища империи.

Из поучительной увертюры узнаем, в чём же суть главного сокровища империи. Пусть на сцене – только крошечное её, империи, подобие, созданное другими крошечными её подобиями, но прелесть фрактальных структур в том, что в мельчайшем фрагменте можно разглядеть величайший.

Итак, чем же дорожит империя? Территориями? Ещё один город, страна, материк, планета. Ещё одно созвездие, ещё одна галактика? Нет, территории – только следствие.

Может, самое важное – ресурсы? Никель, золото, вольфрам, цирконий, ванадий? Эльдорадо времён большого взрыва, чьи сокровища терпеливо ждут своих властителей. Ионы? Белки? Стада митохондрий? Тоже нет. Ресурсы – только инструмент.

Может, идеи? И снова нет. Идеи – удобная надстройка над ресурсами и их частное производное, дитя второй сигнальной системы. Идеи хороши в качестве консервного ножа, метательного копья, цепей, тончайших нитей в кукольном театре, сценария или гусеничного хода механических машин для убийства; идеи – цемент. Они ценны, но не сами по себе, а только в приложении к главной цели и главному сокровищу.