18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

К. Терина – Все мои птицы (страница 52)

18

Многие из этих чашек Петри так и проживают полную чудес и приключений жизнь, не замечая акробатических номеров Слова под куполом собственного сознания: Слово – жонглёр дофамином, мастер окситоцина и жрец кортизола. Оно – тень их снов, их внутренний голос, их сверх-Я. Оно осваивает механизмы их мышления и памяти, как человечество не раз и не два осваивало чуждые технологии давно исчезнувших рас. Не так важно, для чего артефакт использовался первоначально. Куда важнее его теперешнее предназначение.

Но как многие из людей не замечают власти над собой Слова, так и само Слово, увлечённое поиском смысла, не чувствует, что где-то внутри уже пророс и работает компас, но совсем не такой, о котором мечтал когда-то мальчик-раб.

На этой печальной ноте покидает сцену последний герой-человек, убегают за кулисы снежинки, и на первый план вновь выходит большое строительство.

Вплывает, приближается к краю сцены башенный кран. На стреле обедают, свесив ноги вниз, рабочие-вирионы. Танцуя, к ним приближается вирион-герой. Проходя мимо, он прикасается к каждому. Мальчишки вскакивают и движутся за ним, точно за золотым гусем, идеально повторяя его танцевальные па. Расходятся вниз, вправо, влево, вверх, и от их прикосновений друг к другу идёт волна гармонии. И вот уже все они движутся в такт, уверенно, красиво, точно единый организм. Слаженно передают друг другу инструменты, камни, доски. Поют песню, подхватывая друг за другом слова.

Где-то за гармонией этого танца остаётся не замеченной зрителем судьба других – неловких, однокрылых, безголовых, увлечённых собой, которых мальчик-герой просто столкнул вниз, бестолковых, бесполезных, бесперспективных.

Постепенно, через интермеццо вихря снежинок, танец которых теперь символизирует бег времени, через гулкие ритмичные паузы в строительных звуках, через мерцание света, – гимн одинокого свободного сердца превращается в марш. И уже под звуки марша мальчики-вирионы один за другим слаженно и грациозно скрываются за кулисами. Зрители не сразу обращают внимание на смену мелодии, их ещё переполняет эйфория победы над старым миром. Окончание строительства становится для них неожиданностью, почти ударом. Падает белый экран, скрывавший суть большой стройки. За ним – тьма. Прожекторы выхватывают из этой тьмы то один, то другой фрагмент – вот куда ушли мальчишки, покинувшие сцену. Они там, на ажурной конструкции, сцепившись руками и ногами, акробатически почти парят, поддерживая друг друга и вместе составляя суть построенного… Наконец прожекторы замирают и освещают его целиком – Змея, рождённого сплетением тел и стали. Совершенно не похожего на убитого здесь же Дракона и вместе с тем – совершенно того же.

Музыка резко умолкает. Гаснет свет. В абсолютной тишине не раздаётся ни звука. Зрители не решаются аплодировать. Но их обескураженные мысли звучат так громко, что в этом шуме с лёгкостью теряется грохот убираемых декораций, перешёптывания рабочих сцены, удаляющиеся шаги актёров.

Старик замолчал. Кровь струйками стекала из уголков его глаз, из ноздрей и губ, но он словно не чувствовал этого. Старик смотрел на Риоху – пристально, вдумчиво, точно без слов спрашивая: что из сказанного ты поняла, девочка?

История продолжалась в голове у Риохи. История шла по её кладовым и чердакам, собирая по пути обрывки услышанного и увиденного, мамины сказки, пастушьи легенды, фрески мёртвых городов и имена мёртвых богов. История ловко вплетала в себя всякую подобранную ленту, нанизывала бусы и вязала узлы.

Риоха видела недосказанное. Театр её воображения был картонным, актёры в нём играли бумажные – вырезанные из склеенных страниц полуистлевших книг, найденных в мёртвых городах. Другого театра Риоха не знала, а в театре картонном мать отыграла для Риохи сотни сюжетов, которые всегда сводились к горстке из трёх-четырёх.

Сквозь воображение Риохи один за другим шагали картонные люди-змееносцы. Они защищали созвездия и сжигали планеты, в одиночку выводили корабли поколений к новым мирам, проводили свои дни в боях, величии, ненависти, боли, эйфории, осмысленности. Они шли и шли, череда их была бесконечной, и Риохе казалось, что среди этих лиц она видит и своё, и это казалось правильным. В этом был смысл. В этом он и был.

Всего-то и нужно – отдаться спокойной власти Слова, нести его, не ощущая на себе вес. Позволить ему быть внутри, стать ею, растворить её в себе.

Тишина была такой холодной, что, казалось, замёрзнет и костёр. Время тоже покрылось коркой льда.

Пока старик рассказывал, пастухи – один за одним – аккуратно, незаметно, неслышно отступили во тьму. Они были мудры, они видели жизнь. У самого костра осталось двое: Риоха и Хорхе.

Дни стали облетать с лица Хорхе один за другим, оборачиваясь призрачными бабочками, которые заполнили пространство над костром.

Риоха увидела старика, который командовал тремя сотнями крошечных катеров, что выстояли против целой флотилии, закрывая чёрную дыру Фермопил. Увидела человека, который три жизни искал по дальним созвездиям библиотеки Танатоса, а вместо этого нашёл астероид с отшельником, неподвластным времени. Увидела героя, который провёл корабль поколений через метеоритный рой, а потом на изнаночной стороне вселенной обнаружил целую пещеру, заполненную покоем.

Увидела мальчика, который боялся слов.

И юношу, который любил тишину.

И отца, который оставил своего сына.

Увидела того, кто почти стал богом, сыграл на своей ивовой дудочке все мелодии и собрал все слова в круг. Того, кто так и не научился не замечать власти Слова над собой.

Увидела лицо своего прадеда, перед портретом которого зажгла в детстве столько ионных свечей.

Хорхе улыбался ей, и Риоха улыбнулась в ответ, но почти сразу поняла – поздно: старик был мёртв, а его улыбка была знаком его победы, только Риоха никак не могла понять, в чём эта победа состоит.

Хорхе был мёртв, а Слово – нет.

Рой бабочек, сотканных из призраков дней Хорхе, призраков всех его нерассказанных историй и недодуманных мыслей, скрутился в одну тугую нить, в крепкое змеиное тело, которое двинулось к Риохе. Так Риоха поняла, что на самом деле Змей уже внутри. Обживается, осматривает свои новые владения, свистит в ноосферу и разговаривает с ней, виртуозно играя на струнах её биохимии, заставляя видеть несуществующее.

Риоха поняла, что это, возможно, единственный и последний раз, когда она замечает его, когда понимает и чувствует его, Змея, удовольствие. Его крошечный компас, собранный из обломков имперских инструкций. То, как он овладевал ею изнутри, присваивал, забирал себе, – в этом теперь было его удовольствие. В этом был его смысл.

Взамен он предлагал ей весь мир. Точнее – ожерелье из семидесяти и ещё семи миров – её смысл, океан её смысла.

Пастухи не видели того, что видела она, и всё же сейчас, когда уже стало ясно, что Слово пришло не за ними, Риоха чувствовала жар их зависти и сожаления. А может, этот жар воображал и проецировал ей Змей, не представляющий, что найдётся на свете хоть один человек, который не пожелает стать его рабом. Где-то за границей света, в темноте, медленно, почти незаметными движениями, так, будто это происходило само собой, пастухи продолжали отступать, освобождая пространство для неё и Слова.

Слово уже было внутри неё, но его призрачный двойник, наведённый, сотканный из бабочек Змей, замер между Риохой и Хорхе, прямо в центре пламени, глядя на Риоху с обожанием и презрением. Он обожал не её, а себя, каким станет благодаря ей.

Он не спрашивал. Он никогда не спрашивал. Но Риоха неожиданно для себя самой ответила. Нет, сказала она. Нет.

Презрение во взгляде Змея на мгновение сменилось интересом, который, впрочем, мгновенно угас.

И теперь, точно связанная и с ним, и с мёртвым уже стариком невидимой красной нитью кровного родства и готовности к подчинению, Риоха читала его, Змея, ионные, кварковые, неизмеримо малые божественные помыслы. Его сожаление о ней – не как о человеке с её внешностью и её внутреннем миром, с её прошлым, с её будущим, с её опытом и мыслями, но как сожалеет гончар о треснувшем кувшине; сладкое предвкушение момента, когда он разобьёт этот кувшин, а на его месте соорудит нечто иное, ясное, совершенное, достойное бога.

А потом Риоха посмотрела на свою окровавленную ладонь, которая всё сделала сама, не спрашивая её сознательного разрешения и тем более не спрашивая разрешения у Слова, которое только начало устраиваться в новых покоях и не спешило всматриваться в жучиную жизнь человеческих инстинктов.

Рука была в крови, в ладонь впились крупные осколки закалённого медицинского стекла. За века своего существования стекло пережило и радиацию, и зной, и холод, и прочие бедствия, но предназначено было для того, чтобы до последнего удержать в себе какую-то древнюю, с мятно-коричным запахом субстанцию – удержать ровно до того момента, когда правильный человек правильным образом его раскрошит. Это было стекло кулона, доставшегося Риохе от матери. Того самого кулона, что мать Риохи получила от бабки, считавшей его единственной памятью о сгинувшем отце, который, в свою очередь, будучи совсем ребёнком, получил кулон от своей полубезумной тётушки, пережившей рабство на фермах.