18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

К. Терина – Все мои птицы (страница 49)

18

Хотелось плакать, но плакать она не умела. Просто слушала, как в груди набухает огромный горький и склизкий ком, который вытеснит сердце, заполнит всю её собой, разорвёт на клочки её саму, а может, и всю ферму. Зальёт горечью и слезами.

Девочка закрыла глаза.

Осенняя пустошь – бирюза и золото. Солнце катилось за горизонт, на стражу заступали другие небесные тела: Волк и Юрга, вечные соперники, вечные сторожа ночи. Цифровая ведьма предпочитала передвигаться по ночам.

Птицы, что так преданно служили ей в почти неживом городе, теперь были мертвы и давно съедены. Ведьма сворачивала им шеи равнодушным заученным движением.

Теперь этой же рукой она крепко держала за руку девочку, и той приходилось идти очень быстро, чтобы успеть за размашистым шагом. Цифровая ведьма и сама была похожа на птицу, а движения её казались инстинктивными и подчинёнными неизвестному магниту. Внутри у неё скрывались аммониты и древние кости, засохшие водоросли и пустыня – там, где прежде был океан смыслов. В глазах таился шёпот. Главное – не всматриваться в него и не вслушиваться. Шёпот хотел разбудить девочку. Забрать её у мицелия. Нельзя ему позволить.

Девочка закрыла глаза.

Девочка повернула голову и посмотрела на человека рядом: человек был немолод, тёмная кожа пастуха, морщины, седые пряди в волосах. Старик. Девочка равнодушно подумала, что скоро человек умрёт. Если мицелий принимает стариков в свои объятия – это почти всегда путь к смерти. Старики не против. Мицелий не против. Возможно, их души станут вероятностными вихрями или вершинами статистических гор. Прекрасная судьба.

Все вокруг неё были новыми детьми мицелия. И только она – чужой. Она – и этот звук. Раздражающе-знакомый. Далёкий, далеко снаружи. И одновременно – как будто внутри.

Девочка закрыла глаза.

Смыслы, слова и буквы выходили наружу вместе с рвотой. Девочку выворачивало манной и желудочным соком. Дело не в манне, дело в людях вокруг. Их глаза были открыты, но не видели. Гифы тянулись по полу, укутывая их лодыжки. Гифы тянулись по стенам, обнимая их за запястья. Глаза были пусты.

Они не смотрели на девочку и не видели её, но обходили так, будто она – рассадник нематод-микофагов. Ей было неприятно разнообразие их лиц, но ещё более неприятна их одинаковость. Ей были неприятны сами эти лица – вялые маски; кожа – иссиня-бледная. Было тошно думать, что там, внутри бури, внутри огромного прекрасного океана мы-безвременья, она была единым целым с ними. Было тошно думать, что внешне она и теперь мало отличается от них.

Старик рядом отвращения не вызывал. Возможно, потому, что был мёртв. Девочка удивилась тому, что мысль о смерти старика больше не была равнодушной. И звук, который накрепко вплёлся в её фон, тоже не был равнодушным. Как будто звук может чувствовать и тосковать. Плакать по старику.

Девочка закрыла глаза.

Девочка стояла на краю крыши. Фермы всегда размещались в одиноких высотных зданиях, нередко – на вершине холма. Поблизости не было ни города, ни мелких посёлков-сателлитов. Только одинокий солнечный великан. Пастухи и яки обходили фермы стороной. Было в этом что-то древнее, авраамическое.

Её сознание почти очистилось, а время успокоилось. Изредка воспоминания ещё утаскивали её на карусель, но они всё больше походили именно на воспоминания – девочка не забывала, где находится; слышала, видела и чувствовала настоящее. В прошлое уходили только мысли.

Со спокойной отрешённостью девочка думала о приближении Юрьева дня. Покалывание в пальцах, запястьях и щиколотках говорило, что всё будет хорошо. Она смогла. Дождалась. Мицелий простил её и примет назад, позволит снова отдать себя в коммунальную копилку человеческих душ, проживающих бесчисленные статистические оргазмы в измерении грибной радости.

Звук, преследовавший её в этом межвременье, явился снова. То почти неслышный, то нарастающий, вибрирующий, проникающий сквозь кожу. Прохлада зимнего воздуха и прохлада металла под пятками и ладонями. Мерное гудение ионных сопел, дрожь огромного механического тела, запах фризера.

Звук становится явственнее. Девочка посмотрела вниз и вдруг вспомнила, что пришла сюда именно за этим: чтобы посмотреть вниз.

Звук отслоился, отделился от воспоминаний. Воспоминания были где-то там. Она была здесь. И звук – тоже был здесь. Он принял форму и цвет. Форма – нить. Цвет – красный.

Девочка посмотрела вниз, увидела нечто, что могла бы описать, а назвать – ещё нет. Но красная нить легла в её руку. Нить бежала, бежала в темноту, и девочка вспомнила лицо.

Пустоши на юге – серо-коричневые, складчатые. Точно под покрывалом земли всю ночь играли иволги, а утром хозяин поленился перестелить постель.

Маленький не город даже, посёлок прятался посреди этих складок. Дюжина домов и оранжевые камни мостовой. Як не подошёл близко – посёлок не был ещё достаточно мёртв. В таких местах як не строил, иначе девочка ни за что не отошла бы от своего. Очень хорошо смотреть, как як строит. Девочка думала, что это похоже на стихи.

Иногда у пастушьего костра собирались поэты. Поэзия – верный товар, поэты ценились. Иные поэты складывают свои конструкции из слов. Но есть такие, что нанизывают на нить смысла жучков, птичье пение, движения туч на горизонте; дыхание, запахи, шорохи.

Як – тоже был поэтом. Его буквы – крошечные дроны-однодневки, ещё пахли атомами старой цивилизации. Когда як строил, девочка ходила посреди роя ячьих букв и вылавливала их одну за одной, рассматривала, потом отпускала. Иногда теряла. Як не обижался. Казалось, его импровизация предусматривала и её неловкое участие.

Но як в тот день не строил, а скучно стоял полусонный, пока мама осматривала его узлы и сопла, проверяла герметичность, чистила фильтры и меняла масло, фризер, ионоуловители.

Девочка ходила по краю посёлка, но далеко не забредала. Это была очень разумная и послушная девочка. Всего только раз она свернула не туда: поглядеть на смешную воробьиную свадьбу в пыли.

Там, за поворотом её ждала цифровая ведьма с аммонитовым взглядом и птицами на голове и плечах. И девочка не успела тогда убежать.

Бежать. Бежать. Бежать. Воспоминание. Это – только воспоминание.

Девочка не закрыла глаза. Потому что самым важным в этот момент было – оставаться в настоящем. Держаться за нить и бежать, бежать, вниз…

…вниз по лестнице – этаж за этажом, – крепко держа нить – руками, зубами, всем своим сознанием. Остаться в этом моменте, длить его. Не провалиться ни в прошлое, ни в будущее, ни в несбывшееся. Не поддаться карусели памяти, в которой было уже растеряно несчётно мгновений и прозрений.

Девочка смотрела по сторонам ровно столько, сколько нужно было, чтобы продолжить путь и прийти куда следует. Внимание нужно было для другого – помнить, каждую секунду помнить, что за звук она слышит, что за нить держит, куда бежит.

Работники фермы, которые прежде брезгливо расступались, встречая её, теперь то и дело попадались навстречу – парами, по трое, а то и по четверо. Двигались неловко, неуверенно, точно выполняя непривычную программу. Слишком неловко. Нарочито неловко. Девочка обходила, огибала, подныривала. Отталкивала. И бежала.

Не так ли работает Юрьев день? Мицелий ослабляет хватку только для того, чтобы сделать её крепче. Мицелий не отпускает никого. Если кому-то удаётся покинуть ферму – навсегда, безвозвратно, не платя дань детьми, – это случайность, статистическая погрешность. Мицелий мыслит статистикой, статистика игнорирует человека. Ты, один, – никто – ноль или единица; скорее – ноль. Как ничто – одна спора; её жизнь или смерть – незаметны с циклопической вышины. Но пока ты здесь – мицелий сделает всё, чтобы ты остался.

Девочка бежала до тех самых пор, пока не добралась до мёртвого старика, рядом с которым провела несколько недель.

Он выглядел почти так же – будто умер всего секунду назад, а может, и вовсе не умер, а всё ещё жив, но спит. Когда надо, мицелий умел ускорять реакцию разложения. Но умел и обратное. В конце концов, не для того ли его и создали имперские учёные? Вечная жизнь – вечный стимул для малодушных умов.

Девочка опустилась на колени перед нетленным мертвецом, утопающим в многоцветии мицелия. Отпустила воображаемую нить, позволила ей раствориться в темноте памяти и склонилась к мертвецу, рядом с которым провела недели. Пока девочка оживала, он умирал. Не «он», поняла девочка, глядя в лицо мертвеца; «она». Она – умирала. Мертвец, старик – не был даже старухой. Был он женщиной, нестарой ещё, но измождённой и изъеденной горем. Упрямой. Терпеливой. С тёмным лицом, выгоревшим под илионским солнцем. С руками, умеющими всё. С красной графитовой нитью на шее, с прозрачной гильзой из медицинского стекла на этой нити.

Девочка без всякого уважения принялась рвать кокон из гифов.

Мама, которая умела всё на свете и договориться могла с кем угодно – хоть с яком, хоть с Юргой, хоть с Волком. Хоть с мицелием. Мама, которая знала все сказки и рассказывала их лучше всех, потому что верила каждой.

Была ведь и такая сказка. Одна девочка плохо себя вела и совсем не слушала маму. Мама не велела девочке ходить по неживым-немёртвым городам, не велела кормить птиц, не велела смотреть на Волка. Девочка ослушалась, и цифровая ведьма тут как тут – украла девочку, увела на ферму, превратила в ягель-пересмешник. Но мама не забыла девочку, а отправилась следом. Износила сто пар железных башмаков, обошла сто ферм и поговорила с сотней яков. Повесила на перекрёстках сто цифровых ведьм, вскрыла сотню грудных клеток, достала сотню ведьминских сердец. Быстро сказка сказывается, да не скоро дело делается, но рано ли, поздно ли дошла мама до той самой фермы, упала мицелию в гифы и попросила: возьми меня, а дочь отпусти. Пепел из сотни ведьминских сердец был её подношением мицелию. И вот наступил Юрьев день и свершился обмен: ягель-пересмешник обернулся маленькой девочкой, сонной и потерянной. Девочка оглянулась вокруг, но не заметила свою мать, потому что не было уже никакой матери, а был только ягель-пересмешник, и некому было рассказать девочке его историю.