18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

К. Терина – Все мои птицы (страница 48)

18

Здесь больше не было девочки, вся она целиком вплеталась в ткань статистики, не латая одну прореху, но растворяясь блёстками разума по всему полотну и пропуская через себя волны вероятностного удовольствия.

Этого стоило ждать и ради этого мгновения – когда ты ещё достаточно человек, чтобы почувствовать восторг и увидеть эту красоту немного снаружи, – стоило раз за разом переживать Юрьев день.

Как пляски на волне: сначала вверх, к самому небу, боясь расшибиться о его хрусталь. Потом вниз, на глубину.

Но однажды никакого «вниз» не случилось. Небо приблизилось, и девочку со всего разбега уронили прямо на него. От удара девочка разлетелась на мельчайшие осколки, которые тотчас исчезли – все, кроме одного, последнего, крошечного. Девочка осталась в абсолютном морозном одиночестве своего примитивного разума, который больше не с кем было делить.

Её отключили.

В мы-безвременье концепции смерти просто не существовало, как не существовало индивидуального «я».

Смерть была первым, о чём девочка вспомнила, вынырнув из солёного безвременья.

Она так и подумала: мы умерли.

Девочка открыла глаза. За годы, проведённые на ферме, её глаза открывались миллионы раз, но впервые за это время она открыла их сама, осознанно. Палитра Юрьева дня – боль в каждом нейроне – обрушилась на неё во всём своём однообразии. Свет, падавший с далёкого неба, тысячи раз отражённый листвой и зеркалами, был чистой болью, жгучими осколками. Кожа горела и чесалась – у девочки было так много кожи; её самой, всей девочки стало так много и вместе с тем – бесконечно мало. Девочка смотрела на зелёные лабиринты в атриуме над собой, на синеву неба в просветах, на солнечных зайчиков. Смотрела – и не хотела этого видеть.

Не было океана, исчез смысл.

Место, где оказалось тело девочки, когда её отключили, было ей знакомо. Тело девочки знало всю ферму. Её ноги бывали всюду, её руки ремонтировали, взрыхляли, прореживали, удобряли, подрезали, чистили, настраивали, отмывали, закапывали, откапывали, сеяли, мыли, опыляли – но в тысяче, сотне тысяч, миллионах этих мгновений сознание девочки было не здесь, а там – в прекрасной многомерной реальности мы-безвременья. Её тело знало каждый квадратный метр фермы, но её сознание помнило только одно место: то самое, где много лет назад её подключили к ферме.

И вот она снова была здесь.

Узнавание не было приятным чувством. Узнавание было илионским яком, к которому кто-то привязал девочку, и вот як, наращивая скорость, отправился в одному ему известном направлении, а девочку потащило следом за ним по земле.

Время навалилось на неё всей своей тяжестью. Многие годы океан защищал её от времени, как защищал всех своих детей. Есть внутреннее – сознание, слившееся в бесконечности со всей экосистемой фермы, с каждым цветком и корнем, с окутавшей ферму грибницей, – и это мир. Есть внешнее – тела, руки, пальцы, двери, лепестки, удобрения, гифы, лица, подкормка, камеры стерилизации, стебли, система микроклимата, зеркала солнечных батарей – это только каркас, подпорка, стена, окружающая мир. Девочка стала кирпичом в стене; и этот кирпич был лишним. Время давило на неё, сжимало и растягивало. Время трясло её трикстерскими руками. Время хохотало. Время хлестало ветром по стенам фермы и заунывно скрипело.

Сознание отучилось быть, и девочке казалось, что фрагменты её жизни перемешали и выкладывают на стол в произвольном порядке: прошлое перепуталось с настоящим, а в некоторых картинках девочке виделось будущее.

Девочка закрыла глаза.

Нить была всегда. Тончайший графитовый шнур – карминово-красный, цвет не тускнел с годами, – удерживал небольшую, размером с мизинец ребёнка, прозрачную гильзу. Когда мама наклонялась, гильза устремлялась вниз, когда мама выпрямлялась, гильза находила покой на её груди.

Мама шила, мама всегда что-то шила, или зашивала, или штопала, или вязала. Её руки не знали покоя. Ночь, тихий шорох атомного сердца яка. Мама шептала старую сказку, як слушал, гильза мерно двигалась вниз и вверх, нить приближалась и удалялась, приближалась и удалялась. Удалялась. Удалялась, бежала, бежала куда-то в темноту.

Стук-стук. Ащщ-ащщ. Нить исчезла, её место занял звук.

Девочка закрыла глаза.

Чужие руки уложили её в мицелиевое ложе, гифы расплелись под ней, чтобы сомкнуться на её запястьях, щиколотках и шее. Запах сырости. Не было сил сопротивляться, голод разъедал изнутри. Цифровая ведьма почти не кормила её в последние дни, пока они шли по осенней пустоши – прочь, прочь от яка, от мамы, от вечернего костра.

Дети подходили лучшего всего: их психика нежна только на первый взгляд. Мощные челюсти детской психики беспощадно пережуют любые новые вводные, когти зацепятся за самый странный социум, суставы вывернутся и приспособятся, сердце научится новому ритму. Вот почему фермы всегда дорожили детьми.

Если очень сильно замедлиться, можно услышать движение гифов. Сквозь этот звук в сознание проникал ещё один, шершавый, тревожный, прерывистый.

Девочка закрыла глаза.

Манна росла всюду – белая, жирная, мягкая. Живучая. Закрой глаза, протяни руку – твои пальцы узнают её, включится питательный рефлекс.

Манна практична. Удобна для быстрого и полноценного кормления работников. Манна – часть экосистемы. Прикрыв глаза, девочка позволила рукам наполнить рот крошащимися ягодами.

Всего на мгновение вкус манны сделал невозможное – через узнавание, через физиологическое удовлетворение, лабиринтами искалеченной памяти вернул её в океан, унёс в самый центр статистической бури. Туда, где нет ни света, ни тьмы. Где ландшафт соткан из вероятностей. Где вдыхаешь хаос, а выдыхаешь безмолвие. В этом были и радость, и смысл, и сок жизни.

Всего на мгновение сознание и тело снова разъединились и по отдельности отдались власти – океана, фермы, мицелия. Как хорошо было не думать, не знать, не искать – просто быть.

Но мгновение закончилось. Буря, статистика, вероятности, музыка – остались там; где-то далеко, в сплетениях гифов, в огромной грибной сети, окутавшей ферму. Девочка – была здесь. Звук – тоже. Скрипучий, вязкий – как варенье из поздней-поздней живицы.

Девочка закрыла глаза.

Там, где лежала девочка, мицелия не было. Он отступил, точно она ядовита. Её тело билось в судорогах, а мимо равнодушно ходили – не люди, но работники. Юрьев день только-только прошёл, а новые работники – дети и подростки – уже подключились к сети: мицелий быстр. Глаза их были пусты, и девочке сделалось тошно. Она подумала: от зависти.

Рядом лежал мёртвый старик. Один из тех, кто пришёл отдать себя ферме, но принят не был. Всякий раз, открывая глаза, девочка поворачивала голову, чтобы увидеть его почему-то утешительный профиль.

Когда трое пришли забрать его тело, она встала на четвереньки, потом, пошатываясь, – в полный рост. Работники отступили – так же, как отступили от неё гифы.

Девочка не знала, почему не позволяет забрать старика. Возможно, успела к нему привыкнуть. Возможно, он был единственным, кому она тут не завидовала. Впрочем, она забыла о нём через мгновение, потому что мысль, очень важная и огромная, вытеснила всё: дожить до следующего Юрьева дня. Не сдаться. Остаться.

Девочка знала, что мицелий ещё следит за ней, чувствовала его прохладное, сырое внимание. Но сосредоточиться на нём мешал звук – нездешний, плотный, хрустко-осенний, как шорох листьев под поступью – кого?

Девочка закрыла глаза.

Некоторые приходили сами – отчаявшиеся, жаждущие забвения, жаждущие внешней силы, которая решит всё за них, жаждущие эйфории. Других приводили те, кого называют цифровиками, цифровыми ведьмами, цифротварями. Отключённые от мицелия; слишком старые, чтобы вернуться; слишком слабые, чтобы забыть. Они добывали для мицелия детей. То ли в надежде на похвалу и мимолётное внимание океана. То ли – в заботе о самих детях.

Девочка пыталась вспомнить чувство, когда мицелий взял её. Легчайшее, но властное прикосновение гифов. Шум крови в ушах. Запах сырости – ещё непривычный, ещё чужой. Если вспомнить и повторить всё в верном порядке – возможно, мицелий примет её снова?

Но скрежещущий звук прокрадывался и сюда – в эту почти утешительную мысль. Размеренно-хриплый, дерзкий. Похож на что?

Девочка закрыла глаза.

Впереди был затылок работника. Длинные спутанные волосы. Рубашка на теле полуистлела, скоро и вовсе исчезнет. Рубашка на ферме ни к чему. Тело под рубашкой было в синяках и разводах грязи. Мицелию всё равно, как ты выглядишь. Он принимает тебя любым. Работник опустошал контейнеры и складывал их в приёмную камеру моечной машины, а девочка старательно ему подражала.

Девочка решила: нужно просто встроиться в процесс, повторять за другими, за счастливыми, подключёнными. Нужно показать свою пригодность. Доказать свою осмысленность.

В свою осмысленность и пригодность девочка верила не особо, но вдруг – вдруг – однажды мицелий просто перепутает её с кем-то из подключённых? И вернёт домой.

Её вытеснили, выставили, прогнали – без насилия, без угроз и прикосновений, но с той же жёсткой непоколебимостью, как с прочих рабочих уровней. Мицелий не принимал её.

Девочка закрыла глаза.

Девочка обнимала тело мёртвого старика и что-то шептала. Сама не могла разобрать – что именно. Искра сознания выхватила из темноты мгновение, без толкования и контекста. Что было до? Что будет после? Всё, на что хватало девочки, – ревизия чувств: голод внутри тела, дыра на месте смысла, неприязнь – к белёсым теням-работникам, нежность – к мёртвому старику; пустота там, где было что-то, о чём она давно забыла; ноющий, как старая рана, саднящий, как свежая царапина, – звук.