18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

К. Терина – Все мои птицы (страница 47)

18

Однажды як привёз их в родной город мальчика. Город был пуст и мёртв, но ещё не покрылся пылью забвения. И яки бродили по нему, выискивая стены и тротуары повкуснее.

Оставив жену и дочь с яком, мальчик один отправился бродить по улицам города, бывшего некогда родным. Без труда нашёл дом и окно, из которого смотрел когда-то за жизнью города; смотрел, как другие мальчишки и девчонки, привлечённые сообщениями городских репродукторов и рассечёнными надвое облаками, спешили к городской платформе, на трамвай к космодрому.

Когда-то космодромов на Илионе было по числу городов. Соль была здесь недорога, и в годы расцвета Илиона каждый город норовил, как ловца снов, скорее в качестве символа, чем по необходимости, подвесить над собой небольшую площадку для кормления метеоритных птиц. В те времена, когда ещё работали вархаусы и логистика не порвалась на тысячи мелких хвостов, кормушки эти были полны небесной соли – запасы предназначались для метеоритных птиц, но и космодромы были сродни якам в этом культурном уроборосе: и то справедливо, что для обслуживания почти мифических уже птиц им самим следовало оставаться в поднебесье, а для этого нужна была соль. Городов было всё меньше, их поедали яки. А космодромы оставались – нелепым напоминанием о травоядной покорности Илиона. А может, как скворечники в выжженном лесу. И соли в их запасниках было достаточно, чтобы сиротливо ждать своих птиц ещё десятки, а то и сотни лет.

За призрачной толпой давно мёртвых сверстников мальчик двинулся по узким улицам – всё глубже в город, к самому его центру, над которым с тихим гудением парил скворечник-космодром. И что самое удивительное, по-прежнему работал гравитационный трамвай, призванный возить пассажиров с земли на небеса и обратно. Трамвай приветствовал мальчика ржавым звоном, и мальчик сделал шаг в салон. Только когда трамвай отчалил от платформы, мальчик посмотрел вверх на приближающийся силуэт космодрома. Он увидел, что небо рассечено надвое – инверсионный след, который ни с чем не спутаешь. След метеоритной птицы.

Метеоритных птиц не было уже очень давно, и мальчик почти забыл об их существовании. Старый страх шевельнулся в его сердце, царапнул коготками. Мальчик привычно поискал на груди кулон тётушки Луизы, а потом вспомнил, что отдал его дочери.

Трамвайчик довёз его наверх и замер у платформы, чуть вибрируя от гордости – впервые за многие годы он отработал не впустую.

Метеоритная птица стояла посреди огромной площадки – чёрный, закалённый космосом и временем силуэт.

Позади звякнул трамвай, призывая пассажиров занимать места. Мальчик оглянулся на его уютный, подсвеченный вечерними огнями салон. Он вспомнил вдруг абсурдное обвинение матери: что отец не вернулся с войны только потому, что мальчик его не ждал. Мать давно была мертва, её могилу облюбовали жёсткие листья вензеля, но не было рядом и тётки Луизы, чтобы объяснить мальчику абсурдность спора с мертвецами.

Мальчик пошёл к птице. И тотчас, точно птица только того и ждала, раскрылось её нутро, показался трап, а на трапе – один-единственный человек.

Мальчик вглядывался в фигуру космолётчика, пытаясь разглядеть черты, некогда виденные на голографическом портрете. Человек был стар, и встреть его мальчик в компании пастухов или на одной из редких равнинных ярмарок, он прошёл бы мимо, и ничего в нём не дрогнуло бы. Мальчик вдруг очень ясно понял, что не смог бы отличить своего отца от любого из пережёванных империей илионцев. Одновременно с этим он понял, что нет никакой разницы, потому что человек этот был больше чем просто человек.

Мальчик видел буквы и смыслы, сплетённые в единую конструкцию, тяжеловесную и вместе с тем изящную. Мальчик слишком много времени провёл, всматриваясь в невидимые очертания слов обыкновенных, чтобы не разглядеть – в походке, искривлении фигуры, нетерпеливой дрожи пальцев и пристальном взгляде исподлобья – Слово другое. Не Слово-царя, нет, здесь Луиза была неправа. Слово-бога.

Так узнают врага или друга – близкого по духу человека, с которым никогда прежде не встречались. Любовь и ненависть не бывают с первого взгляда, им предшествуют сны и тревоги.

Слово тоже узнало мальчика, он увидел это в глазах космолётчика, которые наполнились слезами. Слёзы текли по щекам, оставляя красные дорожки, дорожки путались, и в их хаосе рождались буквы, и запах соли и времени, и шёпот, который обещал великое будущее. Мальчик почувствовал, как в круг его внутреннего света, в круг, подсвеченный его обострённым вниманием, ступила тень, вошёл вопрос, посеянный некогда Луизой, а теперь дождавшийся наконец своего кровавого дождя, и мальчик тоже сделал шаг – навстречу Змееносцу.

Хорхе замолчал, и никто не смел перебить эту тишину. Каждый думал о своём, пока история, рассказанная стариком, разворачивалась внутри, словно цветок синей лилии. В памяти у пастухов сонно урчали мрачные сказки, услышанные в детстве, – неловкие, но красивые этнографические чудовища, что мутируют при переходе от человека к человеку точно вирус.

Риоха думала о мальчике и вопросе, который заманил его в ловушку Метеоритной птицы. Самым краешком своего сознания она замечала движение теней за границей света, рождённого костром. Ей не нужно было вглядываться, чтобы угадать: это был тот самый вопрос, и теперь он тревожно, внимательно и слегка язвительно смотрел на Риоху. Не был ли он тем, что она так давно искала? Не был ли он смыслом?

Хорхе помолчал, доедая похлёбку и поглядывая из-под густых бровей на притихших пастухов. Где-то у окраин мёртвого города шумели, посвистывали, переговаривались яки.

Старик отставил миску в сторону и продолжил.

Юрьев день

Вторая история была о девочке.

Девочка жила на ферме чуть меньше, чем помнила себя.

Почти весь массив её памяти был утешительно общим бесконечным океаном, но где-то в самых далёких уголках её материального мозга в сплетениях нейронов-бунтарей укрылись обрывки воспоминаний личных.

Иногда они прокрадывались на периферию её «мы».

Портрет юного прадеда в красном углу и небольшая ионная свечка перед ним. Силуэт матери, скрючившейся над шитьём; напёрсток, иглы, воткнутые в подушку-зайчика. Напряжённое сопение яка.

Личные воспоминания были хищными тенями над гладью безвременья, они манили девочку, чтобы схватить и вытащить из объятий океана. У самой поверхности, когда сердце разрывалось от ужаса, девочка понимала: приближается Юрьев день. Это были знаки вторжения времени в уютный мир мы-безвременья.

Знание о Юрьеве дне было частью единства девочки и фермы. Знание о том, что уйти – можно. Дождаться нулевого дня цикла, когда ферма принимает новых работников, и сделать шаг – прочь, из. Знание это не было утешительным, напротив. С того самого момента, как девочка сделалась частью фермы, Юрьев день был скорее угрозой, напоминанием о том, что даже у безграничного океана мы-безвременья есть граница. Так сладко было забывать об этом.

Приближение Юрьева дня невозможно было не заметить: сначала отслаивалась память, потом девочка начинала чувствовать себя и течение времени, отделять «я» от «мы», а дни от безвременья.

Дни были тревожными, но и счастливыми тоже. Очень просто: невозможно почувствовать счастье, находясь внутри него. Юрьев день с его призраками прошлого и колючим временем заставлял девочку почти покинуть океан, выйти на самое мелководье, но и давал возможность осознать его, желать возвращения, предвкушать погружение.

С приближением Юрьева дня приходили физические чувства. Девочка смутно помнила, что они могут быть разными – и приятными тоже. Но на фоне отступающего мы-безвременья все чувства физического тела были болью.

Боль пробуждения и боль солнечного света. Боль голода и боль насыщения. Боль усталости и боль покоя.

Всё, что ей оставалось, – возвращаться к океану мысленно, тянуться к нему единственным оставшимся ей разумом и пытаться осознать неосознаваемое. Мечтать о скором возвращении, продираясь через рутину внешней жизни на ферме.

Удивительно, насколько скучной и малоосмысленной была эта жизнь. Как будто из огромного бушующего мира приключений и эйфории девочка смотрела в замочную скважину на пастушьих детей, играющих в кукол камнями и ветками.

Но даже в преддверии Юрьева дня девочка не возвращалась к своему физическому телу окончательно, а наблюдала за собой как бы со стороны, не отличая на самом деле собственное тело от тел тысяч других работников фермы.

Юрьев день наступал и отступал, ничего не менялось. Медленно, точно погружаясь в очень солёную воду, девочка возвращалась в мы-безвременье.

В милосердии своём океан никогда не менял размерность внезапно. Хрупкое сознание одного человека не способно осмыслить резкий переход от четырёх измерений к двадцати четырём. От «я» к «мы». А потому сперва добавлялась мелодия, простая и чистая, как снежное утро. Звук делался измерением, делился сначала на два голоса, потом на восемь, и голоса эти сперва были чуждыми и внешними, а потом девочка и сама начинала петь, вплетала свою нить в общую прядь, ещё шаг – и она становилась голосами, всеми сразу. Постепенно из тьмы проступал величественный пейзаж подвременных глубин: статистические горные массивы и пропасти, смерчи белого шума, песни звёзд, вероятностные чудовища и рыбы.