Иван Васильев – Земля русская (страница 10)
Дежурный взял полосы и ушел в типографию. Я ходил по кабинету и раздумывал, представляя себе автора письма и все, что с ним случилось.
На стене, наколотая на гвоздик, висела уже подписанная к печати четвертая полоса номера. Машинально обежал ее взглядом и на одном столбце задержался. В тесном, набранном петитом тексте выделено курсивом письмо из далекого далека. Слова его обжигали, словно раскаленные угли. Там тоже погибал человек, и помочь ему было нельзя.
В руке — письмо, и перед глазами — письмо… Я чувствовал, что между ними есть какая-то связь, но какая? Разве можно ставить их рядом? Там, в далеком далеке, — величие духа, мужество и вера, героизм и несгибаемая воля, там — смерть во имя Отчизны, во имя нас, живущих. А тут… А что тут? Погибает безвольный человек, да и не в буквальном смысле погибает…
До сих пор не знаю, вправе ли я ставить эти письма рядом. Не приди они ко мне вот так, разом, в какие-нибудь пять минут, ни за что не додумался бы мерить одно другим. Но коль случилось, пусть будет так. Пусть будут рядом.
Итак, письмо… то, что в руках. Писала женщина. Похоже молодая. Семейная. Достаточно грамотная. Совестливая. Ни имени, ни фамилии не указывает. Единственная координата — кондитерский цех столовой. Придумаем имя сами, ну, скажем… Светлана. За совестливость дадим ей красивое имя.
Светлана пишет:
«Обращаюсь к вам с великой просьбой: помогите мне и нашим работницам, хотя многие этого и не хотят, стать людьми. Дело в том, что мы занимаемся… расхищением народного добра. Нам кажется, все это хорошо, но если вдуматься, то становится страшно, до хорошего это не доведет.
Закладку сырья ведем из расчета, чтобы всем хватило взять домой, а сколько мы берем, можно посчитать. Первой затариваем начальника цеха, она не брезгует ничем, лишь бы побольше. Второй — тетю Шуру, о ней знают все, что она обманщица, хвастается, что пережила всех начальников, да и как не пережить с ее нахальством, ей не дашь, все равно украдет или обманет, она с пустой сумкой домой не пойдет. А остальное — всем нам, и мы кормим свои семьи.
Я боюсь назвать свою фамилию, но боюсь и жить так, похожей на воровку. Я только начинаю жить, и если я буду в этом коллективе — это страшно, хотя и легко: ничего не надо покупать в магазине. Помогите нам стать честными людьми, пресеките это безобразие, мы очень далеко зашли, нам не остановиться…»
Да-а, это уже не просьба, это — крик о помощи.
Нетрудно представить, как начинала Светлана. Поступила в кондитерский цех работницей. Думала: ну что ж, работа как работа, не хуже других, все, что станет делать, — для людей. Изготовит хороший торт — кто-то купит, может, на семейное торжество, может, к встрече друзей, может, одинокая старушка к чаю с пенсии возьмет, — у всех будет радость, и к этой радости будет причастна она, Светлана. А иначе ведь и жить нельзя: я делаю для другого, другой делает для меня, честно, без обмана, от всей души.
И вот первая закладка. Светлана видит: недоложили сахара, недоложили масла, яиц, того-сего, она в недоумении, ей неудобно, у нее такое чувство, будто украла что-то у человека, отняла, обманула. А перед уходом домой ей подают ее долю: кусок масла, кулек сахара, пяток яиц… Отказаться? Возмутиться? Бросить на стол со словами: «Не возьму! Это нечестно, гадко!» Но какое спокойствие кругом! Женщины довольны, улыбаются, желают друг дружке доброго вечера, унося полные сумки с сознанием хорошо и честно поработавших людей. Никому не жжет руку набитая украденным сумка.
Заметила растерянность новенькой тетя Шура, спросила с улыбочкой:
— Корежит? — подмигнула глазом разбитной торговки. — Ничё, дева, стерпится-слюбится. Муженька-то чем будешь кормить?
Да, подумала Светлана, сумки хватит и на ужин и на завтрак. Не надо в очередях стоять, пятерка в кошельке останется…
Не возмутилась, не бросила. Не устояла перед соблазном. Назавтра то же. Послезавтра то же.
Стерпелось. Но не слюбилось. Выходит Светлана из цеха, и все ей кажется, что смотрят люди на полную сумку в ее руках и знают, ч т о там. Идет через двор, поднимается по лестнице — встречные соседки косятся на сумку, думают: опять несет. Отворяет дверь в квартиру, выкладывает кульки — муж и сын ждут: принесла. Не поднять Светлане глаз, не поглядеть прямо и открыто в глаза прохожим, соседям, сыну. Стыдно. Стыд становится ее состоянием, он пригибает голову, словно бы ужимает плечи, — хочется поскорее прошмыгнуть незамеченной, неузнанной. И мучит совесть: кусок-то чужой, от другого отнятый. И страх: а вдруг остановят, вдруг спросят: «Откройте-ка сумку, что там у вас?»
О боже, что за жизнь! Погибаю, на дно иду, и нет сил остановиться. И жутко и сладко! Ведь как просто жить: никакой заботушки, зарплата целиком в кармане… Совесть все точит и точит, нет от нее покоя, надо что-то делать.
И настала минута — вырван из тетрадки лист, написала людям письмо. Первый шаг сделан. Шаг к спасению в себе человека. Трусливый, но все-таки самостоятельный, продиктованный совестью…
…Взять немножко… От большого — чуть-чуть, самую малость, кроху… Отщипнуть, отколупнуть… На всех — пустяк, на одного — кое-что. Морю — капля, моллюску — водоем. Маляр — банку краски, прядильщица — моток пряжи, повар — кусок говядины, плотник — тесину… С мясокомбината — палку колбасы, с молокозавода — головку сыра, с моторного — запчасть, с пекарни — батон… Несут. Отщипывают. Понемножку, по крошке. И превращаются в «несунов». Уже появилось, прижилось словцо — н е с у н ы.
Берут не в одиночку, поэтому не таятся. Тайком — неловко, похоже на воровство, в открытую — что-то вроде дележки. Брать на глазах — это ведь от уверенности, что товарищ не остановит. Остановить может «служебное лицо», но не товарищ. Возникает порука, атмосфера терпимости — и рождается привычка. Привычка формирует характер. Понемножку, но постоянно — и уже зуд в руках: не несу — словно бы не хватает чего, не взял — будто дело недоделал.
Вспоминаю случай. В деревне начинали выбирать товарищеские суды. Федор Васильевич, колхозник уже в годах, из тех деревенских правдолюбцев, которые любят докапываться до корня, разговорился:
— А вот, слышь, скажу тебе как на духу. Выбрали меня председателем этого самого суда, товарищеского, значит, я себе думаю: на кой ляд затеяли. Сам подумай, как я стану соседа судить, мы ж полста годов бок о бок живем, знаем друг дружку насквозь и глубже. Ерундовое дело, чего там! Так это я раздумывал. Ну, а люди-то идут. С жалобами. Первым делом, конечно, бабы, эти на мужиков своих, пьянчужек, просят воздействовать. Дело полезное, чего говорить. Пьянка ни с какой стороны одобрения не заслуживает. Но это все ж таки более семейное дело. А вот как с таким делом быть, скажи? Авдотья Соломина ведро муки взяла. Кормодробилка у нас поставлена, на ферму зерно мелет. Авдотью к дробилке нарядили. День отстояла, домой идти — ведро мучицы прихватила. Вызвали, значит, для объяснения. Спрашиваю: как же так, Авдотья, знаешь небось как это называется? Она мне ответствует: «Чего, Федор, ума пытаешь? Я всю жизнь с поля иду — хоть щепку под мышкой, а домой несу. Али ты никогда хозяином не был?» Понял, чем пахнет? «Хоть щепку под мышкой, а несу…» По-хозяйски ить, а? Мужик-то иначе не жил, все в дом, все в дом… Со своего поля в свой дом — это хорошо, это похвально, а с общего — в свой, это как? Вот и суди, привычка-то — вторая натура.
Этот случай, как говорится, из чужих уст. А вот — свидетельствую сам. Прошлой осенью приехал я к старому знакомому, председателю колхоза Михаилу Ефимовичу Голубеву. Походили-поездили мы с ним по полям, а осень было худая, дождливая, уборка подвигалась плохо, и, расстроенные собственным бессилием перед природой, отправились мы обедать. Только за стол сели, по ложке супу хлебнули, вдруг он ложку бросает, подходит к окну и говорит:
— Вот, полюбуйся. Ну что с ними делать? Ни стыда, ни совести…
Из окна квартиры поле видать. На поле колхозники картошку с утра буртовали, обедать ушли, соломкой клубни на случай дождя прикрыли. Городские рабочие — они в поселке дома строят — это видели, взяли мешочки и к бурту потянулись. Глядим, два дюжих мужика этак по пудику тащат, за ними две женщины с рюкзаками. Не таятся, нет, в полный рост по полю шествуют. Из любого окна видны. Тракторист на тракторе с тележкой наперерез едет, тоже несунов видит. Думаете, кто-нибудь вышел, кулаком погрозил: что же вы, мазурики, делаете! Думаете, тракторист остановился, пристыдил? Дела никому нет: несут и пусть несут, не мое взяли.
— Не могу! — И без того взвинченный неудачами председатель, злой как черт, пошел встречать «несунов». Я тоже отложил ложку, отправился следом.
Мужики нырнули куда-то за угол, женщины, бросив в траву рюкзаки, с невинно-оскорбленными лицами пошли на нас в наступление. Да, представьте себе, они оскорбились. Ни больше, ни меньше. Как это мы посмели заподозрить их в воровстве? И кто мы вообще такие, что пристаем к честным людям? Какие такие у нас права останавливать и придираться? Признаюсь, опешил я от такого нахальства. Вот оно, оказывается, как: несун-то не робкого десятка, не винится, схваченный за руку, он воинственно нахален. Может, потому люди и делают вид, что не замечают несуна. Кому хочется нарываться на оскорбления? А то и на угрозу. Мы с Голубевым, пока не назвались, такого наслушались — уши вяли. А как узнали, что перед ними сам председатель, дивно какими сиротинушками прикинулись: у них дети чуть ли не с голоду пухнут.