Иван Васильев – Земля русская (страница 12)
— А теперь вторую историю расскажу. Тоже с коровой связано, только это уж много позже было. Называется: как я сено на болоте косил. Я хоть и сельский житель, а в колхозе не состою, рабочим числюсь. Стали нас одно время прижимать, чтобы, значит, в колхоз шли, свои-то у них поразбежались. Оно, видишь, как было: я, к примеру, не пашу, не сею, а хлеб имею, а ты, скажем, в колхозе состоишь — тебе в лавке не продадут. От этого вот и бежали. А как нас прижмешь, мы ж не подчиненные? Был у нас председателем Швебс. По обличью вроде бы русский, а по фамилии — бес его знает, какой он нации. Пройдошливый, зараза, нашел, чем нашего брата прижать — сеном. Запретил на своих коров сено косить. Куда денешься? Хозяин сказал — никто отменить не смеет. Все село коров вывело. Мне бы тоже следовало, потому что нужды в молоке особой не было. Ребята выросли, я до него не большой охотник, к чему держать-то? Но у меня, понимаешь, характер такой, не люблю, когда меня через колено гнут, не сгибаюсь я, встает что-то во мне на дыбки. Нет, думаю, товарищ Швебс, на испуг меня не возьмешь, пужаный я. Законы не хуже твоего знаю. Пошел в лес, наглядел болотину, вечеринками-утринками выкосил. Поклал стожок на самой зыби, чтобы ходу не было. Народ у нас ведь какой: сам спужался, и ты с ним пужайся. Прознали про мой стожок, Швебсу шепнули, тот приказывает: изъять! Сунулись — куда там, не то что с конем, пешему не пройти. Я-то на хребтине таскал, а им на кой ляд горбиться. Докладывают: так, мол, и так, не достать сено. «Никуда не денется, — говорит Швебс, — по морозу достанем». А я себе: ну-ну, дожидайтесь морозов. Выпросил у пекаря коня, в ночь — на болото. Самую зыбь хворостом загатил, воз навил да кружной дорогой и привез. Долго ли, скоро ли, а дознались, в суд на меня подали. Присылают повестку, собираюсь. Ну, правду тебе сказать, для виду хорохорюсь, а в поджилках дрожь чувствую. Закон законом, а там кто их знает. Швебс не сам по себе смел — за спиной поддержка есть. Ну, судья, надо сказать, не робким оказался, раскумекал, что сено на лесфондовской земле накошено. «Чего ж вы, товарищ Швебс, не свое ищете? — спрашивает. — Иди, Пал Ваныч, домой». Вот спасибо, добрый человек, умно рассудил. Я не ради коровы, ради справедливости. Должен кто-нибудь и за справедливость постоять. Ежели все сгибаться начнем, тогда кто хошь верхом садись и погоняй. Вот такая, значит, история с сеном вышла.
— А хочешь, расскажу, как у воинского начальника печи клал? Нанялся я к военным. Сначала дома собирал, заводские, потом печи класть пришло время. Инженер дознался, что я печник, зовет в кабинет и подает мне чертеж. «Тут тебе не деревня, — говорит, — на глазок не выйдет, чтоб тютелька в тютельку, иначе — уволю». Взял я бумагу, разглядываю. Чего там, обыкновенная пятиоборотка. Ладно, говорю, покласть я тебе покладу, как нарисовано, но только учти: дым в трубу не пойдет. «Куда же он пойдет?» А куда ему больше идти, либо в дверь, либо в окно. Если хошь, чтобы в трубу шел, то должен я по-своему класть. Инженер меня на смех: «Институт проектировал, видишь, сколько подписей и печатей, а ты — «не пойдет»! Куда прикажут, туда и пойдет». Ну тогда, говорю, увольняй, класть по рисованному не согласный. Спорили-спорили, раззадорил я его, амбиция в нем взыграла, как, мол, так: ученые рисовали, а мужик бракует. До того доспорили, что об заклад побились: будет по-евоному — я расчет беру, выйдет по-моему — он в отставку подает. Вокруг нас народ, всем любопытно. Поставил он нас двоих, одному велит по чертежу класть, а мне — как хочу. Кладем. В азарт вошли. Инженер наблюдает. К вечеру трубы вывели, команда: затопляй! Моя как миленькая затрещала, загудела, дым винтом, — любо-дорого. Инженерова чадит, как баня черная. Ну, говорю инженеру, пиши рапорт и отправляйся телят пасти. За такую дерзость мне по шапке дали — уволили. Мне — что, мешок за плечи — и домой, картошку в огороде копать. Прибрался я по дому, вдруг под вечер газик у ворот останавливается. Инженер вылезает и с извинениями ко мне: «Будь такой добрый, объясни, в чем причина. Ни одна печь не топится, только твоя топится». Не стал я зловредничать, чего там, дело общее, а с инженера и того хватит, что с поклоном приехал. Взял я на придворке четыре кирпичины, выложил квадрат. Вот, говорю, так на чертеже нарисовано — дымоход в полкирпича. А теперь гляди сюда. Беру пятую и выкладываю квадрат из пяти кирпичей — дымоход вдвое шире. Ваша труба, говорю, для открытой местности предназначена, а вы в лесу строите, тяга другая. Звал он меня опять к себе. Не поехал. Говорю: дело я тебе объяснил, а работать у тебя не стану, не уважаю.
…Одно свойство историй из «жития святого Павла» отметил я с годами: звучали они всегда свежо. Время в них словно бы не замечалось. Они — как сказки: когда сложены, кем сложены, не спрашиваешь, а слушаешь да на ус мотаешь. Сколько лет уж прошло, а встретимся, начнем о чем-нибудь сегодняшнем рассуждать, Пал Ваныч давнюю историю припомнит — и, как говорится, без примерочки в самый раз. Это, по-моему, и есть поучительность жизни.
Сколько на российских просторах раскидано больших и малых селений, и у каждого, при общей судьбе, свое лицо, своя история. Редко у какого найдешь в печатных источниках или в памяти народной «год рождения»: корни их уходят во времена незапамятные. Иногда лишь летописная строка или старинная книжка донесут до нас из глубины веков малую малость — имя или событие, и, удивленные, мы часами способны размышлять, пытаясь проникнуть в исчезнувшую жизнь и извлечь из нее что-то очень нужное нам сегодня. Что мы там ищем? Свою родословную? Истоки народного характера? Что бы ни искали, ясно одно: без памяти не прожить.
В детстве меня поразили строки старой книжки о том, что «недавний лицеист Пушкин вместе с родителями летом 1817, а затем 1819 года проезжал из Петербурга в сельцо Михайловское через Гатчину, Порхов, Ашево, Бежаницы, Новоржев — кратчайшим и наиболее удобным путем, которым неоднократно пользовался и впоследствии». Это было открытие! Пушкин ехал через мою деревню Верховинино, мимо имения барыни Елагиной Успенья, в которое мы бегали теперь в школу, через село Ашево, куда по воскресеньям ездим с отцом на ярмарки. Целыми днями просиживал я на пыльном откосе и, подстегивая воображение, силился представить карету, запряженную тройкой, а в окне кареты курчавую голову поэта, глядевшего на мальчишку-подпаска, который, возможно, сидел на том же месте, где сижу я, и который — все может быть! — был моим дедом.
Интерес к прошлому русских деревень и сел с годами все нарастал и нарастал во мне. «Казаки себежские и оночецкие разные люди взяли город Заволочье у Олисовского и много сукон и город сожгли…» — повествовала летопись 1613 года, и я отправлялся к истокам реки Великой искать бывший город, а теперь село Заволочье. «Академик В. А. Обручев, автор «Земли Санникова», родился в 1863 году в селе Клепинино…», — рассказывала краеведческая книжка, и я ехал на верхнюю Волгу, бродил заросшим пустырем, на котором некогда стояло село, подчистую сметенное войной. «Лета 1763 года приде в село Мологино некий учитель Алексей Раменский, нареченный из Москвы-града, да помнят начал он творити дела и школу для народа создаша и жизни своей пятидесяти лет сему делу положивши…» — повествует хроника учительского рода Раменских, коему уже более двухсот лет. В селе Татево, в школе, основанной ученым Рачинским, учился будущий художник Богданов-Бельский, запечатлевший своего учителя в картине «Устный счет»… В селе Волок на реке Себеже родилась и выросла Елизавета Дмитриева-Томановская, которую Маркс послал на баррикады Парижа представителем I Интернационала… Село Полибино — родина сестер Корвин-Круковских: ученой Софьи Ковалевской и революционерки Анны Жаклар… В селе Тележники под Себежем находилось имение Фонвизина, куда приезжал он в 1792 году, желая поправить бедственное положение крепостных крестьян… Имена вызывали жгучий интерес и благоговение. Я подолгу разглядывал аллеи старых парков, полуразвалившиеся флигельки и каретники, дороги, обсаженные березами, заглохшие пруды, как немых свидетелей минувшего, сожалея, что не могу выпытать у них того, что не вошло в книги и летописи, что было доверено только им.
Потом и сам, собирая рассказы очевидцев и участников событий последнего полувека, в меру сил писал историю русской деревни. Удивительно богатые чувствами и душевной красотой люди встречались мне.
Течет по Валдаю речка Полометь. Начинает она свой путь в центре Валдайской возвышенности из лесного озерка и, огибая холмы и взгорья, бежит на север, а в Рахинских болотах, описав широкую дугу, поворачивает на юг и вливает свои воды в Полу, а та уж несет их в Ильмень-озеро.
В грибную пору, когда на прибрежных кручах лимонно-оранжевым огнем возьмутся березы и рябины, а в борах высыплет рубиновая брусника и тонкая паутина серебряной пряжей заткет орешник, — в такую пору кажется, что течет река сквозь яркое полымя.
Вода в Поломети редкой чистоты. На перекатах каждый камешек виден, столетние сосны прямо с обрывов пьют корнями хрустальную воду. А на лугах ивы и ольхи так низко склонились к реке, что совсем спрятали ее от глаз человека, — тут самые соловьиные места.