18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Васильев – Земля русская (страница 9)

18

Леса, в сущности, нет, его опустошила война, а то, что уцелело и годилось в стену избы или сарая, успели подчистить вернувшиеся с фронта мужики. Мне предстоит из ничего выбрать что-то, из чего можно выпилить хотя бы тесину. Беру топор, лучковую пилу и углубляюсь в мелколесье. Сейчас можно не опасаться: лесник не нагрянет. Орехов ходит не по лесу, а по деревням — там ищет порубщиков. Он наперечет знает, в какой избе завелся мужик, а раз завелся, значит, строиться начнет, — прямехонько и шествует к нему. Бревно ведь не скроешь, оно на придворке брошено — откупайся, хозяин, выставляй бутылку и жарь яичницу. В предвидении визита Орехова я тоже заготовил откупную.

За десять дней я приволок на школьный двор десять бревнушек, на одиннадцатый, в полдень, явился Орехов. У него поразительное чутье, он точно знает, к кому и когда надо явиться. Он отмеривает каждому нуждающемуся ровно столько, сколько надо, чтобы залатать первую нужду, и, появляясь с полевой сумкой из кирзы, как бы подводит черту: взял и довольно, остановись.

Из окна учительской я увидел длинного рыжего мужика в солдатских шароварах, в полинялой косоворотке, остановившегося у штабелька бревен. Минут пять он стоит столбом, не пошевельнув ни рукой, ни ногой, пытаясь, вероятно, узнать бревна «в лицо», — есть у лесников такая способность. Потом передвигает с бока на живот кирзовую сумку, достает линейку и начинает замерять бревна в отрубе.

«Так, — говорю я себе, — возмездие явилось. Отделаюсь бутылкой или придется обе выставлять?» По личному распоряжению сельповского начальства мне продали в магазине в виде исключения две бутылки водки, но впереди у меня еще договор с пильщиками, с которыми «часу хую» тоже каши не сваришь.

Орехов делает свое дело, даже мимолетного взгляда не кинув на окно, делает неторопливо, без суеты, с какой-то завораживающей торжественностью, словно исполняет ритуал. И тут я наконец понимаю, что это спектакль. Все трое — Матвеев, я и Орехов — мы играем скучную, утомительную пьесу, роли в которой определены обычаем, и изменить, переиначить их нельзя. Сообразив это, я инстинктивно угадываю свое поведение. Мне надо не замечать Орехова, не торопиться с выходом, пожалуй, даже вовсе не следует выходить навстречу, а сидеть и ждать в полном и невозмутимом спокойствии.

И я сижу на скамейке, спиной к окну, перебираю стопку учебников, прикидывая, как разделить десять книжек на четырнадцать деревень. В те годы учебники распределяли не по классам, а по деревням: есть в Федове или Брылине восемь-десять пятиклассников — им учебник целиком, а если четыре-пять, то один на две, а то и три деревни. Так что уроки готовили не по расписанию, а по тому, какой день выпадал деревне: грамматический, исторический, ботанический… И ничего, знания у ребят были отменные.

Ушел я в дележку с головой и про Орехова забыл. Входит он в учительскую, здоровается, но руки не подает: не положено представителю лесной охраны жать руку порубщику. Сейчас я для него не директор школы, а самовольщик. Поэтому я не чинюсь, поднимаюсь навстречу со смиренным видом и, извиняясь за скромность обстановки (в голой комнате одна скамейка), уступаю место. В душе посмеиваюсь: погляжу, как ты тут свою канцелярию разложишь. А забыл, что лесник не учитель, ему и пня достаточно. Он пристраивает сумку на колено, крупно и кругло выводит: «Акт на самовольную порубку в урочище Боровины гражданином…»

«Ну уж, это ты, брат, переигрываешь! Где твои Боровины, а где порубка». И я заявляю протест:

— Не подпишу. В Боровинах не был.

Мой ход, видать, не по правилам. Орехов дергается, сумка соскальзывает на пол, надо нагибаться — получается, будто кланяется. С досады он заикается.

— И… иде ты был?

Порядок нарушен, я продолжаю «усугублять дело».

— Я вообще в твоем обходе не был. Откуда ты взял? На бревнах не написано.

В глубине его зрачков мелькает сомнение, но только мелькает. Голос строжеет:

— Меня на пушку не возьмешь. Мой обход до Финькова.

— За Финьково я и ездил. За переездом по Шиловской дороге рубил.

— Врешь. До переезда Васькин бычок ноги протянет. А по Шиловской дороге — ельник. На столы-то елку бы и надо.

— Чего ж ты позволил у себя ее вырубить? На Боровинах такие елки стояли!

— До войны. — Он вдруг вздыхает. Как человек, которому больно. У меня шевельнулось что-то вроде сочувствия.

— Ладно, — говорю я, возвращаясь в положенную мне роль, — будет кособочиться, пойдем в квартиру, там стол есть.

Мне все-таки охота расквитаться, пока идем коридором, говорю:

— Не бываешь ты в лесу, Орехов. За Подсосонскими овсами я рубил. Перепиши бумагу.

Дальше разыгрываем спектакль с переменным успехом: то он выводит свою роль в заглавные, то я. Нам не хватало третьего. По всем правилам должно бы появиться третье действующее лицо, потому что дело идет к финалу: Орехов опорожнил бутылку и как ни в чем не бывало продолжает писать акт. Надо либо выставлять другую, либо… От второго «либо» ахнешь: попенная плата в двенадцатикратном размере — это три директорских оклада!

В квартире душно. За круглым, «чайным», столом на единственной табуретке сидит Орехов, слюнит химический карандаш, чтобы покрепче вывести сумму штрафа. На лбу у него пот, рыжая нечесаная башка набок, кончик языка высунут — с прилежанием работает, дьявол! Я отхожу к окну и… И вижу Матвеева: руки в галифе, на губе окурок, глаза вприщурку — тоже разглядывает мои бревна. А чтоб вас, мало мне одного контролера, второй явился! Этот критиковать будет: путной лесины не мог вырезать.

— Подписывай, — говорит за спиной Орехов. — Да пойду я, в Брылине двое ждут.

Матвеев топает по коридору. Я лезу под кровать, достаю бутылку, оставляя покрывало откинутым, чтобы видно было, что под кроватью пусто. Подгадываю так, что только дверь отворяется — ставлю бутылку прямо на «акт». Матвеев оценивает мой жест, губы его кривятся в усмешке.

— Не продешеви, Орехов. Лесины будь здоров, только в печку и годятся.

Второго гостя посадить не на что. Выдвигаю фанерный чемодан, ставлю перед столом на попа. Сам пристраиваюсь на подоконнике. Мне даже весело: все как по писаному, нужен третий — вот он, третий. Сейчас скажет: «Разливай, что ли. Обмоем твои парты, чтобы не рассохлись».

Матвеев, загадочно усмехаясь, поглядывает то на меня, то на Орехова. Орехов невозмутим, после целой бутылки у него, что называется, ни в одном глазу.

— Богу богово, кесарю кесарево, — говорит Матвеев и, отодвинув бутылку, косится на трехзначную сумму под чертой акта. Я встаю с подоконника. Неожиданно голос у него меняется, усмешка исчезает. — Убери! Завтра пильщики придут — угостишь. А этому, — кивает на Орехова, — хватит. Совесть надо иметь!

— Ха! — Орехов смеется, встряхивая рыжими лохмами. Улыбка у него на удивление открытая и приятная. — За рамки не выходим, председатель.

— Не выходишь, пока следом хожу. А то зарвался бы.

— Оно, конечно… Дело такое, при законе состоим, соблазн есть. Но… — Орехов подымается, опираясь о стол, и будто невзначай накрывает ладонью «акт», комкает и сует в карман. — Честь соблюдаем. В Брылино, председатель, не ходи. Пустяки там: Митька на подруб уволок да Лягушатник — стропила на хлев.

— Бес, а не мужик, — ворчит Матвеев вслед леснику и, достав кисет, начинает сворачивать махорочную сигару. — Пильщикам вели на дюймовку пилить. Парты не выйдут, не с чего. Год как-нибудь, а там промкомбинат наладит. М-да… Вот работенка, понимаешь. Как ты насчет этого мыслишь?

— А чего тут мыслить? Ребят на пол не посадишь.

Матвеева, как видно, заботит другое.

— Паразит он, в сущности. «При законе состоим…» То-то и оно. А нам с тобой по закону нельзя.

— Без закона тоже.

— Без закона было б кто хват, тот и хвать. Значит, все-таки правы?

— Вон что тебя беспокоит! Конечно, словчили. Выкрутились. Так из этого жизнь и состоит.

— Жизнь, говоришь? Значит, и после нас будет? Ты вот учитель, директор. Как ребятам объяснишь?

— Так и объясню: не поехал бы в лес, сидели бы на полу.

— Во! — Палец Матвеева пистолетным стволом вскинулся в мою сторону. — Мы грешим ради вас, вы грешите ради ваших детей. Когда же оно кончится?

— Никогда.

— Врешь! Кончится! От бедности это. Обживемся, забогатеем, всего станет вдоволь — и кончится. Само слетит. Как лишай со скотины. Пригнали нам телок по весне — все лишайные. Лето походили по траве — очистились. На здоровом теле паразиты не живут, они на тощих наваливаются.

И такая убежденность была в его голове, в глазах, во всей щуплой, неказистой фигуре, что я поверил: да, от разрухи, от нищеты все эти «гримасы». И как же больно произнести мне сейчас, тридцать пять лет спустя: «Вот и забогатели мы, Матвеев, а все еще в лишаях ходим. Не сваливаются они сами собой — соскребать надо. Безжалостно, не щадя шкуры, сдирать».

Я приехал в Калинин и по старой памяти зашел в редакцию областной газеты. Мой знакомый был дежурным по номеру, читал полосы. Развел руками: «Запарка». — «Понял», — сказал я и хотел было удалиться, но он остановил: «Погоди. Столько не виделись — посиди рядом. Хочешь, почитай это письмо…»

Он вынул из папки и подал мне тетрадный листок, исписанный с двух сторон крупным женским почерком.

Я прочитал. Долго сидел в каком-то оцепенении. Не мог уразуметь, как же это так: человек по собственной воле погибает и кричит: «Спасите!» Прочитал еще раз. Кажется, начал понимать: заела совесть.