Иван Шамякин – Знамена над штыками (страница 23)
— Бастуем? Черт с вами. Только сперва застрелите своего ротного. Я не желаю, чтоб из-за вас меня повесили. Вы не хотите помирать, и я не хочу помирать. Но если кто-нибудь вздумает сдаться немцам, получит пулю в спину. Имейте в виду. Если у кого-нибудь есть такое намерение, пускай сперва застрелит меня. И офицеров. Унтер-офицеры! Занять места у пулеметов. Стрелять по немцам, если они контратакуют, по своим, если кто попробует сдаться в плен.
Немцы не пошли в атаку. Над нашими окопами не поднялось ни одного штыка с белым платком. Как всегда, огрызнулись наши пулеметы. Не первый день и не первую неделю мы стреляли меньше, чем немцы, — не хватало патронов. Потому казалось, что окопный день идет как обычно. В окопах и ходах сообщения запахло кулешом — несли из кухни завтрак.
Офицеры вернулись в свои роты. Представители штабов полка и дивизии ретировались. Вместо них явились другие офицеры, более молодые, решительные, но более молчаливые и загадочные. Очевидно, через них стало известно, что не один наш батальон не поднялся в атаку — вся дивизия отказалась идти в наступление.
Капитана Залонского эти сведения — заметил я — обрадовали. А командира первой роты, поручика Сукновалова, еще больше напугали — он снова плакал и хватал за руки незнакомых офицеров:
— Что же это делается, господа? Гибнет Россия. Гибнет Россия. До чего мы дошли?
Меня тоже обрадовало, что забастовала вся дивизия, хотя вряд ли я понимал, в чем тут суть. Помчался по хитрому сплетению траншей, чтоб передать этот слух Ивану Свиридовичу. Удивился, когда увидел, что писарь в блиндаже гнет спину над ротными бумагами с таким видом, будто ничего не случилось, а если и случилось, то его лично это якобы мало интересует. Но в ответ на мое сообщение, что забастовала вся дивизия, возбужденно засмеялся, потирая ладонями стриженую голову. И удивился:
— Как, как ты говоришь? Забастовала? Ну и выдумал же! Ишь «экономист»!
— Ей-богу, правда, — побожился я.
Иван Свиридович стал серьезным, спросил, от кого я слышал эту новость. Встревожился, узнав о появлении незнакомых офицеров. Попросил сказать кое-кому в ротах о том, что вся дивизия не вышла из окопов, и о появлении офицеров контрразведки. Сам тут же спрятал бумаги в железный ящик — не до ротных дел! — и пошел к солдатам.
Однако долго еще ничто не предвещало беды. Напряжение упало. Пошел мелкий осенний дождь. Даже немцы успокоились. Сам собой возобновился прежний порядок дежурств и караулов, как будто бы не было никакой боевой тревоги. Те, кто имел право отдыхать, спрятались от дождя в землянках. В одной такой землянке, куда я случайно заглянул, беззаботно играли в карты. Подпоручик Докука, обычно пивший меньше других офицеров, успел где-то здорово хлебнуть и, к моему удивлению, читал все еще напуганному Сукновалову стихи, которые я слышал от мастера оружейной мастерской и которые он, Докука, будто бы не знал:
— На святой Руси петухи поют. Скоро будет день на святой Руси.
Сукновалов завизжал, будто его резали. Кричал, что Докука социалист, враг царя и отечества, что Россия гибнет из-за таких, как он. Докука на это ответил на диво сдержанно для пьяного:
— Поручик, я хотел бы посмотреть на вашу патриотическую физиономию после того, как вы два года покормите вшей в окопах.
Сукновалов до тех пор околачивался в тылу и на фронт попал совсем недавно, месяца два назад.
Целый день понадобился ошеломленному командованию, чтоб подготовиться к наказанию полков, не пошедших в атаку.
Под вечер позиции в тылу нашего батальона заняли спешенные казаки. Они появились неожиданно, как с неба упали; первым делом захватили пулеметы, обезоружили тех, кто дежурил в окопах, стоял в карауле, затем — всех остальных, кроме офицеров. Винтовки так и остались лежать под дождем на брустверах, стоять в пирамидах в блиндажах, в нишах окопов. Казаки были молчаливые, быстрые и злые: когда один унтер-офицер не захотел отдать трофейный пистолет, его исполосовали нагайками. Солдатам не разрешили взять ранцы, мешки, котелки. Все осталось. За каких-нибудь полчаса батальон по узким и скользким ходам сообщения, траншеям был выведен в лощину, которая не простреливалась немцами. Построились поротно, окруженные казаками. Командовал ими ротмистр Ягашин. Он скакал перед строем на вороном донце, подымал его на дыбы перед лицами солдат, щелкал нагайкой и грязно ругался:
— Довоевались, сукины сыны! Христопродавцы! Кайзеру хотели продаться за гороховую похлебку? Изменники! Виселицы вам мало!
Ротмистр, казалось, радовался, что это произошло в батальоне Залонского. Я чувствовал, что он мстит капитану. Да он и не скрывал этого, я сам слышал его слова: «Долиберальничались, так вашу мать?» Это уж никак не могло относиться к солдатам; большинство их видело ротмистра впервые, потому что, с тех пор как его батальон еще был придан нашему батальону, некоторые взводы чуть не трижды обновлялись, Бог берег, как любил шутить Докука, только двух человек — Залонского и его, подпоручика. Их и имел в виду Ягашин, так как помянул и «барское чистоплюйство», и «вольнодумные песенки», и «дьячковскую философию».
Каждое слово ротмистра, словно плетью, стегало капитана. Я видел, как Залонский вздрагивал и сутулился. Мне жаль было командира так же, как тогда, когда он в окопе кричал, грозил, а солдаты даже головы не поворачивали.
Один из тех офицеров, что незаметно появились в батальоне еще днем, стал вызывать солдат по фамилиям. Первым назвал Павла Кузнецова. Тот отозвался.
— Три шага вперед! Шагом арш! — скомандовал Ягашин.
Бывший рабочий вышел совсем не по-военному — сделал не три шага, а несколько коротких, без команды повернулся, улыбнулся строю. Тут же подскочил военный жандарм и надел на него наручники. Солдаты загудели. Павел улыбался: видно было, что ничего другого он не ждал и что арестовывали его не впервые.
На возмущение солдат ротмистр ответил командой, казаки выхватили сабли, готовые броситься на безоружных.
Между тем жандармский офицер, не проявляя, не в пример Ягашину, никаких эмоций, не произнося гневных слов, на вид равнодушный ко всему, называл новые фамилии, Щелкали замки наручников.
Кто следующий? Маленький — левофланговый — я затаился, замер, а сердце колотилось, как у пойманного птенца. Ждал, что следующим будет: «Жменьков!»
Боялся ареста и в то же время хотел, чтоб вызвали и меня. Пускай увидит батальон, что я не денщик, не лакей капитана, что я… вот я какой!..
Так бились, боролись два чувства в моем трепещущем сердце — страх и отвага. Я даже подумал: не выйти ли самому и сказать: «Я с ними!» Удивить и своих солдат, и Залонского, и казаков, и жандармов.
Один из тех, кого арестовали, закричал:
— За что, ваше благородие? Что я сделал? Я ж не гитатор! Я ни кого не подговаривал. А в атаку один не побежишь! Как люди, так и я.
Жандармский подполковник приказал отвести труса в сторону, наручники на него не надели. Тогда я понял, каким способом могут вырывать показания у арестованных, и мне больше не хотелось оказаться среди них.
Офицер назвал фамилию младшего унтер-офицера Голодушки — никто не отозвался. Ивана Свиридовича не было в строю.
Поднялась суматоха. Спокойный подполковник ругался последними словами, гремел на всю округу:
— Сбежал?.. Куда? Когда? Вот кто главный! Где были ваши глаза, лопухи окопные? Поймать! Из-под земли выкопать! Осмотреть все траншеи, блиндажи! Прочесать кусты! Позвонить в штаб, чтоб поставили посты на дорогах! В деревнях! Видите, идиоты, как действуют социалисты-заводилы? Вас, серую скотинку, подвел под обух, а сам, верно, с немцами шнапс распивает.
У меня в сердце в ту минуту тоже шевельнулось что-то недоброе. Я догадался, что «забастовка» — неприметная работа Ивана Свиридовича и его друзей, что в батальоне он, пожалуй, главный. И что же выходит? Заварил кашу, а сам в кусты? Пускай расплачиваются другие?
Жандармы бросились назад в окопы. Ротмистр Ягашин послал казаков прочесать сосняк, где стояли батальонные тылы. Подполковник остановил аресты. Ждал. Ходил перед строем. Спросил:
— Он главный подстрекатель?
Строй молчал. Офицер повернулся к арестованному, который просил о милости:
— Он тебя подговаривал? Писарь Голодушка?
— Нет, ваше высокоблагородие. Он не из нашей роты.
— А кто?
— Не помню. Все говорили.
— Не помнишь? Что, память отбило? У меня ты все вспомнишь! — И, обращаясь к строю: — А вы еще раскаетесь, что поверили кайзеровскому шпиону. Да поздно будет.
Ивана Свиридовича привели из окопов под дулами пистолетов и карабинов. Вели жандармы и казаки. Как тяжелого преступника. Офицер увидел — сразу взбодрился, повеселел, подкрутил усы:
— Вот он, голубок. Не удалось перелететь к немцам.
Пошел навстречу, как бы намереваясь радостно приветствовать. Встретились как раз у левого фланга построения, против меня. Подполковник гаркнул:
— Где был, морда?
Иван Свиридович ответил спокойно, с улыбкой:
— У кого из нас она толще, господин жандарм?
Жирный офицерский затылок налился кровью. Голос сорвался до визга:
— Молчать!
Иван Свиридович снова улыбнулся:
— Вам же будет хлопотнее, если я совсем замолчу.
— Ах, ты вон какая цаца! — сразу сменил тон подполковник. — Где прятался?
— Так что, ваше высокоблагородие, вел агитацию среди казаков, — доложил жандарм.