реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 43)

18
Дзетак маіх сіротамі. А бог мяне не паслухаў, Кінуў мяне ўдавою, Дзетак маіх сіротамі. А я пайду пагуляю, Як рибачка па Дунаю. Рыба шчучка з акунямі, Я, молада, з малайцамі.

Этой песни Егор никогда ни от кого не слыхал, но она вдруг показалась ему очень знакомой, близкой. Может, потому, что напомнила детство, долгие зимние вечера, когда женщины со всей деревни собирались в хате с прялками, на посиделки? Мать пристраивалась к кроснам, зажигала над ними пузатую трехлинейную лампу, выкручивала фитиль побольше, так, чтоб только копоть тонкой струйкой не подымалась в стекле, и запевала. Мягко хлопали набилки, поскрипывал навой, постукивали под ногами поножи — долго тянулась песня. Отец, вернувшись из кузни и поужинав позже всех, что-то в своем углу, где инструменты да верстак, мастерил, а малый Егорка лежал на печи, закинув ноги на жердь, где обычно сох в плетенках лук. Среди всех голосов старался уловить голос матери. Ее руки проворно перебирали нити, играли челноками, в которых пощелкивали шпульки с разноцветными нитями, и, если песня обрывалась, Егорка замечал, что случается это, когда на кроснах лопнет или запутается нить. Песни лились долго, разные, веселые и скучные, они — Егор тогда уже понимал это — помогали женщинам в работе, давали рукам разбег, выверенный ритм, снимали усталость и заботы.

Так, в чистом воздухе бабьего лета, тянулась и Юлькина «Калиница», выражая настроение и ритм какого-то иного бега, может — движения реки, вечера, наступающей ночи, сиюминутных мыслей и чувств? Бабкина песня не звучала в ее устах ни исповедью, ни жалобой на судьбу, хотя слова будто говорили о Юлькиной вдовьей доле. Юлька не печалилась, когда пела эту невеселую песню, как не печалились женщины на посиделках в материной хате с такими же песнями на устах, скорее всего просто вспоминала свою бабку, кланялась ей в ноги, издалека любовалась ее талантливой песенной душой.

За думами да песней Юлька не видела, как, выплыв из-за поворота, приблизился чей-то плот. Вздрогнула, смолкла от неожиданности, когда плоты столкнулись торцами.

— Пират же ты, Генка! — крикнул Егор.

— А может, ваш спаситель? — хохотал парень, с шестом на плече стоя посредине своего плота, глазами пялясь на Юльку, которая сидела у огня к нему боком, искоса на него поглядывала. — Не видите, что тонете? От концевой гребенки одни вицы из воды торчат.

— Дуба понавязал, — словно оправдывался Егор.

— Видать, потому дуб и брал, чтоб веселей плыть?

— Тебе хаханьки. А я первый катал лес на сплотку, из нового штабеля. С краю одни дубы и лежали, будто нарочно. Что откинул, а все не откинешь — пришлось вязать. Не я, так ты, может, тонул бы.

— Я полбеды. Я без экипажа, — больше Юльке, чем Егору, улыбался Геник.

— Лучше скажи… лишней доски не найдется?

Парень прогрохотал сапожищами по плоту, подхватил широкую дощину, юзом спихнул ее на Егоров плот.

— Могу и пассажирку принять на борт сухогруза.

— Ты себе найдешь пассажирку, — в тон Генке, с поддевкою, ответила Юлька. — Как солнышко взойдет.

— Еще не зашло…

Юлька знала, что на выгоне, в райцентре, где утром должны проплывать плоты, за тремя кряжистыми прибрежными ветлами, жила при родителях окутанная тайной для любопытной Дубравенки Генкина зазноба, и Генка, конечно, плыл не затем, чтобы повидаться с Савкой, и не для «морской практики», — рассчитывал на свидание у тех ветел.

— Так попутного ветра! — весело пожелал Генка, шестом отталкиваясь от Егорова плота, обходя его, обгоняя.

— Попутный с собой прихвати, — ответил Егор.

— Погонника, значит, боитесь?..

Он выгнал плот на середину реки, плыл впереди Егора и Юльки, все больше отрываясь от них, увеличивая воду меж двумя плотами. Плыл легко, весело, напевая:

Чырвоная калініца Над вадою хілілася…

— Подслушал-таки, кровь Ладутькова, — беззлобно бросила ему вдогонку Юлька и заулыбалась, будто что-то приятное оставил у нее на душе Геник.

Тот, конечно, услышал ее слова вдогонку, но не оглянулся — еще громче запел.

— А ты, Егор, правда попутного ветра боишься?

— Чего мне бояться? Но в паводок погонник страшен.

— Больше разговоров.

— А помнишь, как из-под Белой Гривы привезли мертвого Осипа Хомку?

— Когда это было?.. Я тогда под стол пешком ходила.

— Ладно. А старого Банчика как швырнуло на берег, об дерево грудью ломануло? Три ребрины сломало.

— Ну, это было.

— А тот же Савка отчего одноглазый?

Юлька задумчиво глядела в затухающий костер, будто совсем о другом думала.

— Ну, отчего?..

— Всю войну прошел — ни одного ранения. Здоровый мужик был, ордена да медали слева и справа — на всю грудь. Взялся гонять плоты. И погнал однажды на ночь глядя, вот как мы сегодня. Под ним место, плот значит, да еще десяток мест следом. А по тем временам бревен в плот вязали побольше, как теперь. Ночью их нагнал погонник. Вначале — это уже Савка потом рассказывал — вроде и веселее с ним, попутным ветром, в спину подгоняет. Но Савка не видел, что с его плотом делалось. Известное дело — ночь, темень, ко сну гнет. А гребенки он вязал без разбора. В одну навязал дуба круглого, комлистого, в другую — то да се, переходное, в третью — осину с елью. Дуб тянет на дно, осину перетягивает, вот гребенка с осиной и подняла хвост. А тут — головка под Селищем. Только Савка подплыл к головке — погонник и поддал ему под легкий осиновый хвост. Гребенка взлетела над Савкой, а тут еще темень, что к чему — не поймет. Хорошо, что вицы не выдержали, сломались, плот и сложился, будто книга, гребенка на гребенку. Его тогда и выбросило на берег, в тростник.

— Ну, а при чем глаз? — спросила Юлька.

— А при том, что на тростину напоролся в темени. Войну прошел — ни царапины, а тут, на мирной воде…

— И это часто бывает, Егор?

— Что бывает?

— Ну… когда попутный ветер… Вроде пособить должен, вроде с тобой заодно, а… Не знаешь, где он тебя сломит.

Задумался Егор, будто не находил ответа. И Юлька уже молчала. Будто все ей в этом мире стало яснее ясного.

Костер догорал. Но они уже не замечали, что пора в него подбросить сучьев, уже оба глядели на высокий правый берег реки, где показывалось большое Селище.

5

У Селища Сож баловал издавна, часто менял русло. Где когда-то плотогонов подкарауливали отмели и плоты садились брюхом на песок, там вдруг вымывало глубоченные ямы — приют окуням, лещам и подлещикам; где шест плотогона, бывало, не доставал дна — там, наоборот, намывало целые острова желтого песка. Река бурлила, перепахивала дно, словно прятала и перепрятывала под собою сокровища. И пусть бы только русло свое перепахивала, а то ведь целые пастбища, лучшие заливные луга смывала, бросалась то влево, то вправо, норовила простор побольше под себя прихватить, хотя где ей, безумной, прихватить пространства — не бог весть сколько в ней воды, да и та убавлялась год от года.

По обоим берегам Сожа издавна стояли развесистые дубы — колец по двести — триста в комле. На свет они глядели мудро и величаво, особенно в пору, когда сухая прозрачная осень багрянцем пенилась на них и под ними на мураве. Побитые молнией, подмытые водою, они стояли все же прочно, будто на посту, в карауле. Может, охраняли покой своих предков, что когда-то полегли в эту землю? Может, дуб, найденный Малахом у смолокурни, был одним из их предков? Об этом тоже думал Егор.

Впереди, на высоком правом берегу, открывалось Селище, самое большое село из всех окрестных сел. Когда-то оно славилось разворотливыми купцами, которые прибирали к рукам все ближайшие корабельные боры, валили и сплавляли их к самому Черному морю на судоверфи. Теперь главной гордостью села была школа — большая, в три этажа, из белого кирпича, с садом.

Где-то за школой, в дальнем конце села, жалобно, будто голодная, завыла собака, и все ее побратимы, что несли по дворам свою извечную службу, подняли суматошный, раскатистый в чистом вечернем воздухе перебрех.

— Кость не поделили, что ли? — недоуменно заметила Юлька. — А уже пора угомониться. И зверю, и человеку. — Огляделась вокруг. — Ночка ложится. Тихая.

Егор помолчал, вслушиваясь в тишину, и Юлька не то спросила, не то вспомнила свою заботу:

— Пойду постелю.

Он придержал ее за руку:

— Рано еще.

Юлька внимательно поглядела ему в лицо и поняла сразу, что придержал он ее не потому, что рано, — какое-то глубокое внутреннее чувство, какая-то нерешительность, неуверенность сковывала его и сейчас, в эту минуту, и раньше, с тех пор, как встретились на плоту. Такого Егора трудно было понять. «Ведь не мальчик, — думала Юлька. — И не первый раз видимся. Не чужие. Все между нами ясно-ясненько».

Чувство не подводило Юльку.

Еще днем, когда она села на плот и, сбросив мокрые туфли, на коленях сушила подол платья, да и позже, когда он сошел в Ковалевке на берег, брел огородами к материной хате, оглядываясь на реку, на плот, и еще позже — когда стоял у Малахова колодца, у кузнечных ям со ржавой рудой, когда видел с берега, как из-за речного поворота на плоту выплывает Юлька, сидя у костра, — тогда еще, в те минуты, он с волнением и радостью понял, что день выдался необычный в их жизни, в жизни его и Юлькиной, что необычными для них будут и этот рейс на плоту, и река, и берега, и вся земля окрест, и все небо над ними, и что-то великое свершится под этим небом сегодня. Он ждал этого свершения с долгим, от Дубравенки до Селища, волнением, и чем дальше плыл плот, тем волнение все меньше было сладким, легким, все больше в нем было какой-то тревоги. Он сам понимал, что вот эта неясная тревога и была причиной того, что он покидал плот, сходил на берег, на берегу искал каких-то встреч, разговоров, будто в этих встречах и разговорах мог прийти в какое-то равновесие, будто, оказавшись один в природе, мог прийти к ясности в мыслях и чувствах. Но все это было не так. Мысли и чувства, которые пришли к нему с появлением Юльки, не только не угасали — вместе с ним, с плотом, они совершали свой путь по реке, и этот путь, казалось, не имел над собой ничьей власти, совершался так, как ему было велено где-то раньше, кем-то свыше. Вот так и волнение пришло. И тревога. Особенно тогда, когда Юлька призналась, что везет в райцентр за явление о разводе. «Заявление — ну и что? — думал Егор. — Молодец, что решилась. Давно надо было. Теперь будет яснее и у нее, и… не только у нее». Что-то, конечно, с этим заявлением кончалось, но что-то значительное и начиналось, начиналось не только для нее, Юльки, но и для него, Егора. Он это сразу почувствовал. Сразу обрадовался. Но и… растерялся? Да нет! Это здорово, что решилась, думал он уже с торжеством, но чем дольше думал, тем настойчивее до его слуха доносился знакомый гул мотоцикла, который он вроде бы слышал сегодня в Дубравенке, на берегу, когда вязал плот, и еще… еще этот гул — давно знакомый — был слышен по вечерам в Ковалевке когда-то, когда в этом гуле таял Юлькин молодой смех. Неужели тот самый?.. Да нет. Показалось.