Иван Шамякин – Белорусские повести (страница 37)
Пристань Егор и тогда не бросил. Поспевал управляться и с лесной работой, и со школьной.
Да то ли еще знала Юлька про Егора Ковалька! Всяким она его видела. Как не знать, не видеть, если оба из одной деревни, с одного берега?
2
От Дубравенской пристани плот отчалил меж полднем и вечером, на той зыбкой грани суток, когда день вроде бы невзначай начинает вянуть, тускнеть, сворачиваться, словно водяная лилия, а вечер еще глаз не покалывает, ничем себя не проявляет. Небо постепенно затягивалось облаками, подальше к горизонту облака собирались в плотные гурты, кое-где разбредались овечками.
— Искупалась, теперь дрыжики продаю, — подернув округлыми плечами, призналась Юлька.
— Почем просишь?
Егор выпустил из рук шест, подошел, укрыл ее спину своим пиджаком, согретым на горячих рабочих плечах, сел рядом.
Начинался тихий широкий плес.
— Я тебе не говорила, как сыночек Ладутьков утром под окном стоял?.. Высунулся из-за штакетин, глазенками хлопает. «Что, Васятка, стоишь?» — спрашиваю. А он — не то хитро, не то уж больно всерьез: «Нотью вас дядька с ретьки кликал».
— Мелюзга, а дошлый. Скажи?..
— Натура маткина. Про что дознается — понес по хатам. Зачем Дубравенке радио?
— Однако не соврал. Я кликал. Подождал, покурил, да и подался ночевать в Ковалевку.
— А дверь в хату была открыта. Всю ноченьку. До утра.
— Может, для кого другого?
— Не надо так.
— Не буду.
— Голова не кружится? — спросила.
— А чего б ей?
— Моя будто в какой круговерти. В глазах мутно. Мы где плывем? Смотри-ка… Неуж Ковалевка?
— Да вроде бы. Вон и окна родные. За деревьями.
— Дня на три уплыл, а мать одна?
— Привыкла.
— Одной не сладко, — вздохнула Юлька. — Со мной хоть сыночки. Малые, а все веселей.
— Юрку опять к себе забрала?
— Вчера с работы вернулась, а его и след простыл. Ладно, люди видели, как бежал лесом к деду с бабою. Пускай побудет в Ковалевке до школы. Там хоть молоко свое, не купленное.
— Я жил и в Селище, и в Дубравенке, где заработаешься — там заночуешь, а в Ковалевку тянет. Нигде, кроме как в ней, жить не хочется. Может, что родной угол?
— А все равно мать сынка редко видит.
— Это правда. Еще и сена не запас на зиму. Один воз по первому укосу привез. Да полвоза отавы. Маловато.
— Отаву же всем давали!
— Дать-то дали, да руки не дошли.
— Скажи когда, пособлю.
— Ну вот еще… Сам управлюсь.
Он встал, пошел на край плота.
Кора на бревнах пообилась, оползла, ноги скользили, да сноровки у Егора хватало с любого бревна не упасть: хоть салом смажь — пройдет, как по половице, со стороны глянешь — артист, на кругляше так и танцует. Весной, когда целые штабеля круглого леса спускают в воду на сплотку и бревна плавают торец в торец, бок о бок, сучок к сучку, Егор и на них — будто на берегу. Скачет с бревна на бревно — сапог не замочит, издалека видит, на которое ступить, которое обминуть, где устоишь, а где топором на дно пойдешь. Теперь он поднял из-под ног шест, плюхнул концом в воду, и железный наконечник звякнул о камень на дне — оно ползло в каком-то метре от плота. Не подавая плот близко к берегу, чтоб не сбиться со стрежня, бросил шест под ноги, стянул с ног сапоги, выше колеи закатал штанины и прыгнул в воду.
— Ты куда? — сторожко спросила Юлька.
— Домой загляну, пока головку обогнешь.
— Давно из дому? Ночевал же?
— Ночевать ночевал, да старухи не видел.
— Что ж так?
— Затемно пришел, затемно ушел. А сегодня суббота, кажись? Будет ждать в баню. Не дождется.
«Вот напомнила про матку, — с укоризной сама себе подумала Юлька и промолчала. — Пускай бежит, раз надумал. Сож отсель пошел ровный, чистый, не страшный».
Вскочила, взяла в руки шест.
Вдоль воды лужок был вытоптан скотиной, людьми, птицей, за лето побурел, высох, колол босые ноги. Егор взобрался по косогору на тропу, что вела вдоль огородов, — оглянулся. Юлька стояла на плоту во весь рост, с шестом в руках. Стройной, молодой казалась издали, вся светилась под остывающим солнцем. Яркие желтые цветы на платье пылали, золотели загорелые руки и ноги; длинные волосы, которые обычно заплетала в косу и змейкой сворачивала на голове, свободно рассыпались, словно светлая вода стекала на плечи. Издали — совсем молодая. Как восемь лет назад…
Егор с высоты глядел на реку, на плот, на Юльку…
Той весной он работал на пристани и домой возвращался поздно, когда Ковалевские парни да девчата уже табунились вокруг гармони у чьей-либо хаты, а Юлька с Анкудой громче всех заливались смехом да песнями — счастьем своим выхвалялись на всю деревню. На Егора, когда проходил мимо, Юлька, бывало, не глянет: знай наших. Что ей Егор? С работы придет — работа дома. С таким не до гульбы. То бежит в кузню старику пособить, то у хаты работы по уши. Один сын у родителей — кто еще им поможет? Работал в своем Селище и Анкуда, на колхозном тракторе, да тому как-то удавалось и Юльку из рук не выпускать. Бывало, бросит свой «ДТ», на велик вскочит да и газует в Ковалевку. Знал, что девки от него без ума. Многие на него глазом метили, да Юлька у всех из-под носа увела. От счастья земли под собой не чуяла.
Пожелтевшая от зноя тропа вывела Егора к жердяной изгороди. Слева, за изгородью, лежали огороды, еще зеленые, а сады рановато начали желтеть, осыпаться. Справа, поодаль, у самого леса, виднелись скелеты шалашей, за ними вдоль реки шли сенокосы. Лучшие в этих местах, по заливным лугам, они каждое лето разжигали аппетит ковалевцев, но принадлежали почему-то не им — соседнему району. Сенокос едва начинался, как незнакомые косцы наезжали с женами, лошадьми, чугунами, гармонью, жили дружно и весело, покуда все до последней травины не пустят под косу, покуда не высушат да не вывезут последнюю копешку — им и уезжать отсюда вроде не хотелось, не спешили. А уезжали — оставляли после себя память, шалаши. Те шалаши потом до поздней осени служили пастухам, рыбакам, плотогонам, детворе, птицам. Налетят ветры, польют дожди — пооборвут на шалашах подсохшие листья с ветвей, оставят одни остовы. Но всегда найдется заботливый человек — подновит, и они снова стоят пригодные для ночлега, спасают от ветра и дождя.
Не дойдя до леса, до тех шалашей, Егор легко перескочил через изгородь и, весело насвистывая, зашагал вдоль сада.
Не новая, но ухоженная хата стояла на самом выгоне, в лощине. Двумя окнами в голубых ставнях, еще отцом покрытых узорами, какими-то цветами, вроде как васильками, она глядела на Сож, а еще двумя такими же — на деревню, одним кухонным — на лес. Местечко — лучше не придумаешь. Под боком лес, вода, пастбище.
Егор взошел на крыльцо — замок на дверях. Обошел хату — матери нигде не видно. Обвел взглядом соседние сады и задворки, спустился с крыльца к калитке и вышел и а улицу.
С неведомых времен Ковалевка селилась и жила на длинной, одной-единственной улице вдоль Сожа. Дома ставились высокие, в лапу рубленные, с ладными, соток по пятьдесят, полосками садов и огородов. Никогда деревня не была ни колхозной, ни совхозной, вместе с Дубравенкой отходила к лесопункту. В этом были свои выгоды и свои недостатки. Выгоды, по сравнению хотя бы с Селищем, приходились на то время, когда колхозы, разоренные и обескровленные войной, кормили впроголодь, люди день и ночь гнули спины на мерзлой картошке да слегка забеленном щавеле, а здесь, лесопунктовские, жили все-таки на окладе, имели ладные сотки, кроме соток — сена вволю, дров вволю, орсовскую лавку, куда более богатую, чем сельповская.
Но времена менялись. В последние годы Селище уже не смотрело на лесопунктовского соседа как на богатого дядю — колхоз поднялся на ноги, по деньгам почти сравнялся с лесопунктом, а ведь у колхозника и свое хозяйство покрепче. Ковалевцы, правда, и теперь не очень-то завидовали Селищу, с ними оставался лес — отец родной, всегда накормит и напоит. Хаты-куколки, какие на правом берегу Сожа не часто увидишь: с просторными верандами, высокими крылечками, резными наличниками, карнизами. Люди тут всегда думали о садах и цветниках, в конце огородов, ближе к реке, ставили бани по-белому, разводили пчел, и над крышами, на старых деревьях, как бы знак довольства, гнездились белые аисты. В Дубравенке да Селищах Егор работал не один год, но заменить ему родную Ковалевку они не могли. Тут всегда пахло яблоками, медом, лесной ягодой, смолой, пахло погуще, и даже запах своего табака-самосада не выводился ни зимой, ни летом.
За деревней Сож круто огибал сенокосы, шалаши, молодую рощицу, возвращался назад, словно забыв что-то в деревне, но тек уже по другую от нее сторону — длинной петлей обхватывал ее вместе с добрым клином стройной зрелой сосны.
Лес молчал. Только дятел стучал где-то в вершине крайней березы да сойка пониже, в кустах, кричала Егор свистнул в березовый лист, и она ему отозвалась. Он снова свистнул — она снова. Игра понравилась человеку и птице, но ее вдруг нарушил Юрка, сынок Юлькин. Тот выскочил из чащи — босой, без рубашонки, у ног вертелся рябой щенок, а следом семенили еще два огольца. Увидев Егора, Юрка бросился навстречу, обхватил, прижался растрепанной, пропыленной головой — и умчался со своей командой в деревню.
От искренней Юркиной ласки Егору стало не по себе, будто был в чем-то виноват перед мальчишкой, принимая доверчивую теплоту, будто что-то дорогое присваивал себе не по праву. Видно, детскому сердцу не хватало ласки, внимания, неясности — мужской, отцовской. Такой возраст. Вон Вовик, трехлетний Юркин братишка, этого еще не знал — нахохленный, как лесной зверек. А Юрка… Стоило Егору раз-другой завернуть к Юлькиной хате в Дубравенке, подновить забор, крыльцо, вырезать ребятишкам деревянного коника, как он уже и прилип.