Иван Поддубный – Ветра судьбы. Ткач туманов (страница 2)
Хана снисходительно улыбнулась, погладив Мию по голове.
— Твои заботы так же просты и чисты, как твой дар, сестра. Не забивай свою голову видениями. Я позабочусь о будущем.
Они ушли в сторону хондэна, главного святилища, куда Юме вход был заказан. Не по прямому запрету, нет. Просто там не требовалось мыть полы. Там полагалось молиться. А молитва Юмы, как дала понять настоятельница много лет назад, была пустым сотрясанием воздуха. «Не гневи ками своей немотой, дитя», — сказала она тогда. И Юма запомнила.
Она осталась во дворе одна. Снова. Солнце поднялось выше, рассеяв остатки тумана, но в тени криптомерий всё ещё было промозгло. Она закончила подметать и отправилась на кухню — маленькую закопчённую пристройку, где уже вовсю хлопотала старая кухарка Сачи. Сачи была глуховата и подслеповата, и потому была единственным человеком, с кем Юма могла чувствовать себя… не то чтобы равной, но хотя бы не абсолютно прозрачной.
— А, это ты, — прошамкала Сачи, не оборачиваясь. Она знала, что это Юма, по лёгкости шагов. — Отнеси-ка рис госпоже Хана. Только смотри, сними пенку с мисо-супа, она этого не любит.
Юма молча взяла поднос с завтраком. Еда для сестёр всегда была лучшей: рассыпчатый белый рис, золотистый омлет, тамагояки, блестящий от масла, идеально нарезанные соленья. Свой завтрак она получит позже, на кухне. Остатки. Холодный рис, жестковатый, слипшийся. Может быть, рыбью голову, из которой Сачи сварит бульон на обед. Юма не роптала. Еда — это просто топливо. Даже такая.
День тянулся бесконечно. Она перестирала покрывала в ледяной воде горного ручья, стерев пальцы в кровь о грубую ткань. Зашила прореху в хакама одной из младших послушниц — та была слишком занята изучением священных текстов, чтобы заниматься такой ерундой. Отполировала до блеска пол в галерее. И всё это молча, невидимо, бесследно.
Только к вечеру, когда сёстры собрались на совместную трапезу, Юма позволила себе короткую передышку. Она стояла в тени галереи и смотрела, как они смеются и обсуждают свои видения. Хана что-то рассказывала о знамении в небе, и все слушали, затаив дыхание. Мия показывала новый приём массажа, который помогает от головной боли. Даже самые младшие девочки, которые только начинали обучение, уже умели зажигать священный огонь силой воли или различать голоса деревьев. Они казались существами из другого мира. Мира света и дара.
Юма поднесла ладонь к свету бумажного фонаря. Она смотрела на свои руки. Грубые, в цыпках от воды, с обломанными ногтями, с въевшейся в линии ладоней грязью. Руки служанки. Но внутри, где-то очень глубоко, жило странное, иррациональное чувство. Чувство, что она не просто так здесь. Что эта пустота, которую она носит в себе, — это не дыра, а сжатая до точки пружина. Что ожидание когда-нибудь закончится.
Сёстры засмеялись какой-то шутке. Хана грациозно поднесла к губам чашку с чаем. Солнце село за горой, и двор вновь начал заполнять туман — медленно, неотвратимо. Он обволакивал каменный фонарь у входа, и его тусклый свет стал размытым, призрачным. Влажность пробирала до костей. Юма вздохнула и, опустив голову, пошла на кухню. Мыть посуду после ужина сестёр. Завтра будет новый день. Точно такой же, как этот. И сотни других до него.
Она ещё не знала, что этот день был последним днём её старой жизни. Что туман, который сейчас бесшумно заливал двор, пришёл за ней. Что он ждал эту тысячу лет именно её, девочку без дара, пустое место в иерархии святости. Но в тот момент, опуская руки в ледяную, жирную от остатков пищи воду, она чувствовала только бесконечную, чугунную усталость и тихий, отчаянный вопрос, который она боялась произнести даже мысленно: «Почему я никто?». И туман, колыхнувшись в последнем луче фонаря, казалось, услышал. И запомнил.
Глава 2. Пустое место.
Мир Сихара был миром договоров, скреплённых кровью, страхом и рисом. Ками — не добрые божества из детских сказок. Они были древними, голодными и совершенно чуждыми людской морали. Дух горы, которому поклонялся храм Акира, требовал тишины и подношений в виде первого снопа риса, иначе он насылал оползни и каменные дожди. Дух реки мог даровать рыбу, а мог утопить ребёнка просто потому, что ему стало скучно. Ками были подобны стихиям: их можно было умилостивить, обмануть, задобрить, но полюбить — невозможно. Ёкаи же были хаосом. Они рождались из людских пороков, из гниющей плоти убитых, из брошенных вещей, проживших сто лет. Они были болезнью, безумием, голодом, принявшим физическую форму.
В этом мире дар жрицы был не просто талантом. Это было оружием. Это была единственная валюта, имевшая вес. И Юма была нищей.
С тех пор как она себя помнила, её уделом были не молитвы, а вода. Холодная, равнодушная, вездесущая вода. Сегодня, после утренней трапезы сестёр, нужно было очистить деревянные полы галереи. Юма стояла на коленях, сжимая в покрасневших руках ледяную ветошь. От мокрого дерева поднимался запах — не чистоты, а гнили. Особый, сладковатый, грибной запах, который въедался в ноздри и одежду. Он был дыханием самого храма, построенного на сыром склоне горы. Сколько бы она ни тёрла, доски оставались влажными, а запах — вечным.
Она водила тряпкой механически, без мыслей. Мысли были непозволительной роскошью. Они приводили к вопросам, а вопросы — к боли. Её мир сузился до этого квадрата потемневшего дерева, до ритмичного шлёпанья мокрой ткани, до холода, который уже не чувствовался — он стал частью её тела. Она слышала, как в главном зале Хана проводит утреннюю церемонию. Её голос, чистый и высокий, вибрировал в такт звону колокольчиков-кагурасу, разгоняющих злых духов. Этот звон проходил сквозь стены, заставляя воздух дрожать, и Юма чувствовала эту дрожь кожей. Это было присутствие силы. Реальной, осязаемой силы, которая была в крови каждой из сестёр, но не в её.
— О Небесный Ками, Повелитель Горных Вершин и Глубоких Ущелий... — певуче произносила Хана, и её голос, усиленный акустикой святилища, казался голосом другого существа. — Прими наш рис и нашу соль. Не гневайся на деревню, что приносит тебе лишь скудные дары...
Юма, не прерывая работы, прислушалась. Она знала эту молитву наизусть, каждую паузу, каждый перелив. Когда-то, ещё совсем маленькой, она стояла за дверью и беззвучно повторяла слова, надеясь, что если она правильно всё выучит, то дар проснётся и в ней. Она шевелила губами, сжимала кулачки до побеления, до боли, до крови от ногтей, впивающихся в ладони. Но ничего не происходило. Слова оставались просто словами — сухими, полыми, мёртвыми. А для Ханы они были крыльями. Мостом между мирами.
Дверь в галерею скрипнула. Юма вздрогнула и ещё ниже опустила голову, пряча лицо. Она инстинктивно приняла самую униженную позу, на которую была способна: сгорбилась, почти касаясь лбом мокрого пола, локти прижаты к телу. Она не хотела, чтобы её видели. Не сейчас, когда она вся пропитана потом и грязной водой.
— Юма? — раздался тихий, сухой, как шорох старой бумаги, голос. Это была Настоятельница.
Юма отложила тряпку в ведро и, вытирая руки о подол и без того мокрой хакама, поклонилась так низко, что её длинные, спутанные волосы коснулись пола.
— Да, почтенная настоятельница, — прошептала она. Голос сорвался, прозвучал хрипло, словно она не говорила несколько дней.
Настоятельница стояла в проёме, и её маленькая фигура в белоснежных одеждах казалась источником тусклого света в полумраке галереи. Её лицо, изрезанное глубокими морщинами, было непроницаемо. Глаза, тёмные и блестящие, как у старой черепахи, смотрели не на Юму, а сквозь неё, в стену, в пустоту, в прошлое.
— Ты плохо убрала алтарь предков сегодня ночью, — произнесла она без всякого выражения. Это был не упрёк, не выговор. Это была констатация факта, как описание погоды. — На подношении для таблички рода Акира я нашла пыль.
Сердце Юмы пропустило удар. Родовой алтарь. Единственная ниточка, связывающая её с семьёй, которой у неё никогда не было. С родом Акира, который давно угас в огне какой-то давней войны, оставив после себя только этот полузабытый горный храм и девочку-подкидыша. Юма убирала алтарь каждую ночь, почти с религиозным исступлением. Она тёрла тёмное, отполированное веками дерево до тех пор, пока в нём не начинали отражаться тусклые огоньки масляных ламп. Мысль о том, что она оставила пыль на табличке с именем своего прародителя, вызвала в ней вспышку ужаса и стыда, такого сильного, что к горлу подступила тошнота.
— Простите меня, — выдохнула она, всё ещё не поднимая головы. — Я... я недосмотрела. Я сейчас же всё исправлю. Я вымою его с солью и прочитаю очистительную молитву...
— Не нужно, — резко оборвала её Настоятельница. В её голосе впервые прорезалось что-то живое — раздражение. — Молитву прочитает Мия. У неё, по крайней мере, есть шанс быть услышанной.
Эти слова ударили Юму сильнее, чем пощёчина. Это была правда, простая и жестокая, которую обычно старались не произносить вслух из вежливости. Молитва Юмы была пустым звуком. Оскорблением для ками. Настоятельница не хотела гневить духов предков только потому, что какая-то бездарная служанка решит поговорить с ними.
— Да, почтенная настоятельница, — одними губами произнесла Юма. В горле стоял ком, глаза жгли подступившие слёзы, но она не позволяла им пролиться. Плакать — значит показывать слабость. Показывать слабость — значит подтверждать, что она не просто бесполезна, а ещё и обуза.