Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 55)
И у гробницы замучившего себя царя Пушкин с особенною ясностью почувствовал, что, пока человек жив, есть у него все возможности и что в душе его нарождается уже какая-то новая жизнь, что только от него зависит дать этим вешним водам, этим вешним силам простор, которого они тут, среди тихих гробниц и вечных огней, просят…
XXXVIII. Неудачи Периклеса
Аглицкий клуб, как Овчая купель расслабленного, совершенно воскресил Чаадаева. Он не только по-прежнему, деятельно проповедовал самые чудные вещи в клубе и гостиных, но решился предоставить свои силы и в распоряжение правительства. В обращении своем к правительству он исходил из той высокой оценки, к которой он привык в гостиных своих поклонниц, но правительство по донесениям полиции знало его, как одного из московских, по тогдашнему официальному выражению, вралей, и потому его искательства никакого сочувствия наверху не встретили. Мало того, самоуверенный и учительный тон его посланий на фирмамент поднял там всех на дыбы, тем более что Чаадаев, минуя всех, обратился к самому Николаю…
Получив суровый отпор от Бенкендорфа, он сразу понизил тон и написал опять, украсив свое послание в этот безнадежный мир такими перлами, на которые решился бы далеко не всякий. Царя, между прочим, он заверял, что «для нас невозможен никакой прогресс иначе, как при условии полного подчинения всех верноподданных чувствам государя», а письмо к Бенкендорфу тогда же он заключил так: «Впрочем, какое бы мнение Ваше Сиятельство по сему обо мне ни возымели, в моих понятиях долг святой каждого гражданина покорность безусловная властям, Провидением поставленным, а Вы, облеченные доверием Самодержца, представляете в моих глазах власть Его. Всякому Вашему решению смиренно повиноваться буду». Но наверху определенно обиделись на московского Бруто-Периклеса, и приготовленный было к великому плаванию корабль Чаадаева окончательно сел на мель в аглицком клубе. Он понял: на верхах погибающей России засели безумцы и дело обстоит даже гораздо хуже, чем он изобразил это в своем первом философическом письме, которое, как и другие два, ходили в списках по рукам любомудров. Но, если его не хотят слушать наверху, он будет продолжать свою деятельность на общественной арене. И он, прислонившись к колонне и скрестив руки на груди, неустанно проповедовал всюду и развивал весьма энергичную эпистолярную деятельность. И чудо: с могил некрополя ему иногда отвечали сочувствующие голоса. Но были и дерзкие: безалаберный Денис Давыдов пустил по салонам на него эпиграмму:
Чаадаев рассеянно взял со стола только что полученное письмо от А.И. Тургенева и перечел отчеркнутую им самим цитату Тургенева из письма Мицкевича: «…Мне кажется, – писал Тургеневу Мицкевич, – что вернутся такие времена, когда нужно будет быть святым, чтобы быть поэтом, что нужны будут вдохновения и сведения свыше о вещах, которых разум не может сообщить, чтобы побудить в людях уважение к искусству, слишком долго бывшему актрисой, распутницей или политической газетой. Эти мысли пробуждают во мне сожаление и едва не тоску. Мне часто кажется, что я вижу Обетованную Землю поэзии, как Моисей с горы, но я чувствую, что недостоин вступить в нее».
Чаадаев по привычке нежно погладил себя по гладкому и сияющему, точно отполированному черепу и стал перечитывать только что написанную страницу своего ответного письма Тургеневу:
«…У нас господствует, как мне кажется, странное заблуждение. Мы во всем обвиняем правительство. Но правительство просто делает свое дело, вот и все. Будемте же и мы делать свое дело, будем исправляться. Большая ошибка считать безграничную свободу непременным условием умственного развития. Помните Восток: это ли не классическая страна деспотизма? Между тем оттуда мир получил свое просвещение. Вспомните арабов: догадывались ли они о благах представительного правления? Между тем мы обязаны им доброю частью наших познаний. Вспомните средние века: имели ли они хоть отдаленное представление о неизреченных благах золотой середины? Между тем именно в средние века человеческий дух развил наибольшую энергию. Наконец, думаете ли вы, что цензура, кинувшая Галилея в темницу, была мягче цензуры г. Уварова с товарищами? Но не вертится ли с тех пор земля, приведенная в движение толчком ноги Галилея? Итак, будьте гениальны и все устроится!..»
Последняя фраза восхищала его чрезвычайно: «Будьте гениальны и все устроится…» Замечательно!..
В передней глухо прозвенел звонок. Еще более притихший и точно просветленный, Никита доложил:
– Александр Сергеич Соболевский…
– А, проси, проси…
Соболевский шумно вошел в кабинет.
– А-а!..
– Я из Петербурга… Привез тебе поклон от Пушкина…
– Спасибо… Ну, как он там? Садись вот сюда, здесь удобнее…
Надежды сделать из Пушкина глашатая спасающей истины у Чаадаева уже умерли, но, все равно, и его можно будет потом приспособить как-нибудь к тому великому, хотя и ему самому неясному делу, о котором он проповедовал в гостиных.
– Я только на минутку… – садясь, сказал Соболевский.
Завертелся легкий разговор о столичных новостях.
– А тут у вас, говорят, какие-то новые патриоты объявились, – весело шумел Соболевский. – Что? Говорят, хотят всех нас в боярские костюмы переодеть… А? В чем дело?
– А, пустое!.. – пренебрежительно уронил Чаадаев. – Их на всю Москву полдюжины. Напялили какие-то национальные костюмы, а народ их на улице за персюков принимает…
Соболевский весело расхохотался.
– А в Петербурге, имей в виду, тебя за твое первое письмо поругивают, – сказал он. – Здорово ты матушку Россию, говорят, разделал в нем.
– Удивительный народ! – пожал плечами Чаадаев. – Вместо того, чтобы прислушаться к тому, что говорит человек, дать себе труд вдуматься в его слова, они будут «поругивать»: им нож вострый всякая самостоятельная мысль! Да и что я там такого особенного сказал?! – воскликнул он, оживляясь. – Или им эти параллели с Европой в нос бьют?.. Так неча на зеркало пенять, коли рожа крива, как говорится. Да, в Европе человек с детства впитывает в себя идеи долга, справедливости, права, порядка. Да, в то время как христианский мир там величественно шествовал по пути, предназначенному Его Божественным основателем, увлекая за собой поколения, мы, хотя и носим имя христиан, не двигались с места. Да, в христианском мире все необходимо должно способствовать – и действительно способствует – установлению совершенного строя на земле, – как же иначе оправдались бы слова Господа, что Он пребудет в церкви Своей до скончания века?.. И как это нам, может быть, ни неприятно, но, несмотря на всю неполноту, несовершенства и непрочность, присущие европейскому миру в его современной форме, нельзя отрицать, что Царство Божие до известной степени осуществлено в нем, ибо он содержит в себе начало бесконечного развития и обладает в зародыше и элементах всем тем, что необходимо для его окончательного водворения на земле…
Соболевский испытывал сперва непреодолимое желание подремать немного, но по мере того, как московский любомудр говорил, брови гостя лезли все выше и выше вверх. Хотя Соболевский и мог бы перевести карамзинскую историю государства Российского на латинский язык, но его простой, житейский ум каким-то чудом уцелел в нормальном состоянии и все эти книжные хитрости-мудрости быстро находили у него простую и ясную оценку…
– Постой, милый мой, постой, – сказал он. – Я тоже поболтался по Европе довольно, но того, о чем ты так красноречиво говоришь, я там, вот тебе крест святой, и во сне не видывал… Подумай, милый мой, немного: ведь четверть века не прошло еще, как Наполеон со своими воспитанными европейцами залил кровью и ограбил всю Европу… А революция? Неужто же все это было развитием христианских начал? Да и оставим это, возьми повседневность. Правда, бордели там устроены очень хорошо, но…
В передней бешено зазвенел звонок. Мимо двери тихо прошел Никита. Послышался возбужденный женский голос. Чаадаев прислушался.
– Как?! – тихонько воскликнул Соболевский. – Женщина?! К тебе?! Бегу во все лопатки!
Он был чрезвычайно рад освободиться от этих ненавистных ему словесных бирюлек.
– Перестань, пожалуйста! Это так кто-нибудь, случайно…
– Госпожа Панова желали бы видеть вас, барин, по срочному делу…
Соболевский внутренне засвистал: он знал этот синий чулок, эту, как живописно выражался он, стерву, и никак не мог понять, как мог Чаадаев, мало того что связаться с ней, но компрометироваться, публично адресуя ей эти свои «Философические письма».
– Ну, прощай… Бегу…
– Погоди минутку… Попроси, Никита, госпожу Панову в гостиную…
И, когда Никита провел неожиданную гостью в гостиную, Соболевский на цыпочках – точно он боялся, что она поймает его – вышел в переднюю и быстро оделся.
– Заходи как-нибудь, – сказал Чаадаев. – Надо договорить до конца… Встречать такое непонимание, право, обидно…
– Да, да, конечно… Будь здоров, голубчик! – И он торопливо выбежал из флигеля, а Чаадаев поспешил в гостиную…
– Что такое? У вас случилось что-нибудь?..
Навстречу ему с заготовленным плачем поднялась из кресел г-жа Панова, довольно миловидная дамочка лет за тридцать, с сырыми, жадными и лгущими глазами.