18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 2 (страница 32)

18

– Как так?

– Ну, это история длинная, расскажу потом как-нибудь… Но только тут ты в точку попал…

– Уж я тебе говорю! – убежденно воскликнул старик. – Я все это теперь отметаю… А коли пристают: кто-де ты? Я только говорю: бродяжка, мол, непутевый – вроде тебя…

И он засмеялся всеми своими морщинками.

– Ну, а офеня-то твой как же? – повторил полковник, которому старый чудак чрезвычайно нравился.

– Приятель мой, офеня, – да что, брат, и он свою беловодию придумал! – засмеялся старик весело. – Увидал он эти богатства сибирския, разгорелись глаза его, бросился он во всякия торговые дела, как то офене и полагается… У его душа офеней оказалась… И я так полагаю теперь, что у всякого человека Беловодия своя… А? – весело метнул он на полковника своими детскими глазками. – У офени – своя, у царя – своя, а у нас с тобой вот – своя… Что, али и ты здесь от братьев-человеков спасаешься?

– Да как тебе сказать? – невольно заражаясь его добродушной веселостью, сказал полковник. – Меня братья-человеки сюда загнали вроде как в наказание за мои погрешности, а я, в самом деле, тут Беловодию нашел…

– Вот и гоже… Вот и гоже… Где же ты тут притулился-то?

– В деревне тут неподалеку живу, с башкирами… Пойдем ко мне, отдохнем…

– А что же? И больно гоже… Чай, мы с тобой, старики, не раздеремся, как Каин с Вавелем? А?

– Нет, я смирный…

– Да и я смирный, пока мне во всем потрафляют. Все бобры до тех пор добры, как по шерсти их гладят, – засмеялся старик. – А вот ежели против шерсти, пожалуй, и осерчаю… Нет, нет, это я шутю!.. Ты меня нисколько не опасайся. Потому у меня такое положение: как чуть который задирается, так я сичас хвост в зубы и ходу… Не, я теперя хитрай стал…

– Ну так пойдем, коли так, ко мне…

– Пойдем, милая душа!

Встав с нагретой, пахучей земли, оба тихо скрылись между деревьями-великанами. И никого не стало. И словно еще краше, еще солнечнее, еще вольнее стало в зеленой, бескрайней степи…

XXIII. Еще шаг…

Пылающий летний день. Надвигалась гроза… Император Николай железным шагом своим ходил по царскосельскому парку. В парке было пусто: и от грозы попрятались да и холеры, которая свирепствовала в Петербурге, побаивались. Положение там было настолько остро, что к бунтующей толпе – в народе, как всегда, ходили слухи, что доктора отравляют народ… – должен был явиться сам царь. И надо отдать ему справедливость: он со свойственным ему мужеством явился в самую гущу бунта и водворил порядок…

Любимый пудель его, Неро, носился по лужайкам, лаял на синичек и все оглядывался на своего повелителя, как бы приглашая его полюбоваться своим усердием. Но белое лицо Николая было хмуро и он не замечал ничего. Он обдумывал ближайший ход в головоломной шахматной игре, которую принуждена вести всякая власть. Еще острее, чем с петербургской холерой, было дело в новгородских военных поселениях, которые оставил ему в наследство покойный брат. Покончить с ними Николай решил уже давно, но на дело это нужны были немалые деньги, а потому, чтобы поселенные полки перевести на обычное положение, нужна была известная постепенность и осторожность. Недовольство там быстро нарастало и только что разрешилось открытым мятежом. Несколько генералов, полковников и почти все младшие офицеры в полках графа Аракчеева и короля Прусского были перерезаны. Одного генерала мятежники засекли насмерть на площади. По пути убили пятнадцать лекарей, которые отравляли хрещеных. Мятежники уже приготовили тридцать троек, чтобы нестись в проклятое Грузино и покончить там с ненавистным Аракчеевым, но один из жандармских офицеров сумел их как-то обмануть и отговорить. Николай послал туда Орлова, – за безуспешные атаки со своими конногвардейцами на мятежное карре 14 декабря он получил графский титул, – но Николай думал, что лучше, пожалуй, и туда проехать самому. Это было весьма скверно. Но зато известия с польского театра войны были прекрасные: конец восстания был уже недалек…

Хотя прежняя, наивная вера Николая в то, что после торжества его на Сенатской площади 14 декабря перед ним открылся ровный и широкий путь в безоблачное будущее, опытом и была рассеяна, тем не менее теперь, в этот пылающий летний день, обозревая свою шахматную доску, он с удовлетворением видел, что игра его идет, слава Богу, довольно успешно. Он не задавал себе вопроса о том, кто этот таинственный противник, против которого нужно вести эту осторожную и тонкую игру, но незримое присутствие его он чувствовал постоянно и уже понял, что главное оружие против него – это решимость. И хотя игра была и не из легких, но веры в себя он не терял, а, наоборот, все более и более укреплялся мыслью, что он постиг все тайны государственной мудрости и что он всегда сумеет tenir tête[46] своим противникам…

И железным шагом своим император ходил по спящему огневым сном парку и тщательно обдумывал дальнейшие ходы в шахматной игре власти…

В другом конце парка, повесив голову, с тростью за спиной, ходил и думал один из его верноподданных – Александр Сергеевич Пушкин. Живое лицо его потухло и тяжелая дума смотрела из голубых глаз: его игра в шахматы жизни решительно не клеилась! После свадьбы он прожил с молодой женой в Москве всего три месяца. От сорока тысяч, полученных под заклад нижегородских мужиков, баб и их ребят, не только ничего не осталось у него, но положение было таково, что пришлось заложить бриллианты жены. Теща надоедала своими наставлениями чрезвычайно. Одно время – несколько недель после свадьбы! – отношения с ней обострились до того, что уже был затронут в раздражении вопрос об обратном переходе Рубикона, о разводе! Наташа была очень мила, но все же она была московская барышня и, мало того, Гончарова. Это сказывалось в ней на каждом шагу: часто, когда собирались гости, к обеду постилалась несвежая скатерть и салфетки имели вид весьма печальный. В хозяйстве она – как и он – не смыслила решительно ничего да и не желала смыслить и все шло шаля-валя. Он иногда поднимал шум, требовал по своему обыкновению каких-то «щетов» и, чувствуя свое полное бессилие, пошумев, с поля сражения скорее убегал. Чтобы отвязаться скорее от maman, они бросили с большими затратами устроенную квартиру и уехали в Петербург: ему казалось, что там больше возможностей стать на ноги попрочнее. Но пока и тут толку не получалось. Женясь, он думал, что расходы его возрастут втрое – они возросли вдесятеро. А источники дохода были прежние. В виду всего этого он усиленно натаскивал себя даже в дневниках на государственность. Он тщательно записывал слова и жесты Николая, мнение генерала Жомини о польской кампании, свои думы о сравнительном вреде и пользе карантинов и проч. «На днях скончался фон Фок, – записывал он, например, – начальник 3-го отделения Государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное. Государь сказал: “J’ai perdu Fock; je ne puis que le pleurer et me plaindre de n’avoir pas pu l’aimer”[47]. Вопрос: кто будет на его месте? – важнее другого вопроса: что сделаем с Польшей?» Утверждая себя на точке зрения государственной, он только что отслужил в праздник Положенш Риз Господних молебен перед металлической ладанкой, которая исстари хранилась в роду бояр Пушкиных. На ней было выгравировано довольно нескладно всевидящее око, а внутри была заключена частица Ризы Господней. И после молебна он строго завещал Натали в случае его смерти передать эту ладанку, согласно семейному обычаю, их будущему старшему сыну.

Но – старое не умирало никак и при живости его характера часто прорывалось. Раз в аглицком клубе престарелый И.И. Дмитриев с неудовольствием заметил, что у нас встречается немало весьма странных словосочетаний, – вроде, например, московский аглицкий клуб…

– Но есть словосочетания еще более странные… – вдруг весело осклабился всеми своими белыми зубами Пушкин.

Все обратились к нему:

– Например?

– Например: императорское человеколюбивое общество…

Даже старый царедворец Дмитриев не мог сдержать улыбки…

Но слухи о таких выпадах доходили куда следует и на верху на Пушкина по-прежнему смотрели косо и не доверяли ему. На его пышно-патриотические громы – вроде стихов «К тени полководца» или, в особенности, «Клеветникам России» – смотрели только, как на попытку понравиться и – получить награду. Но его выдерживали.

Он уже давно носился с мыслью об издании газеты или журнала, – надо же было как-нибудь добывать средства к жизни! – но он боялся, что ему издания не разрешат. И теперь, шагая по прекрасному парку, он обдумывал еще и еще раз те мысли, которые он изложит в записке правительству по этому поводу. Тянуть больше невозможно: долги душили его… На днях он снова «потребовал щетов» и после бурных объяснений сменил министерство, причем уходящий в отставку министр Александр получил от него в виде аттестата оплеуху. Возмущенный, он явился к барину с военной силой, т. е. с квартальным…

«Карамзин первый показал у нас опыт торговых оборотов в литературе, – заложив трость за спину, думал Пушкин. – Он тут, как и во всем, был исключением из всего, что мы привыкли видеть у себя. Направление политических статей зависит и должно зависеть, – солидно укрепил он, – от правительства, и в сем случае надо положить себе священною обязанностью ему повиноваться и не только соображаться с решением цензора, но и самому строго смотреть за каждою строчкой журнала… Ограждение литературной собственности и цензурный устав принадлежат к важнейшим благодеяниям нынешнего царствования. Литература оживилась и приняла обыкновенное свое направление, т. е. торговое… “Скверная Пчела”, имея около 3000 подписчиков, естественно, должна иметь большое влияние на читающую публику, а следственно, и на книжную торговлю. Таким образом, политические газеты приносят своим издателям до 100 000 дохода, между тем как чисто литературная едва ли окупает издержки издания… Все это и надо будет изложить в записке к царю. И, конечно, прибавить, что я предлагаю правительству свой журнал, как орудие его действия на общее мнение… Да, так будет хорошо…» – тряхнул он своей кудрявой головой и вздрогнул: к нему с лаем бросился черный пудель.