18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Лорд – Прикосновение (страница 4)

18

И я начал говорить. Я говорил долго — быть может, несколько часов, — и в моём рассказе не было ни утайки, ни прикрас. Я рассказал ей о том, кем я был на самом деле — не просто мужем и отцом, уехавшим на заработки, а членом подпольной ячейки, солдатом джихада, который убивал и готовился убивать вновь. Я рассказал о шейхе Тарике, который заменил мне отца и который учил, что нет выше добродетели, чем отдать жизнь за веру, и что убийство неверных — не грех, а обязанность. Я рассказал о теракте на рынке, о пальце, лёгшем на кнопку, о секунде, отделявшей меня от смерти и от вечности, в которой я предстал бы перед Богом с кровью десятков людей на руках. И затем — о прикосновении. О тепле, проникшем до самого сердца. О голосе, который сказал: «Я прощаю тебя». О вопросах и ответах. Об Иисусе.

Когда я произнёс это имя, Сафия вздрогнула, как от удара, и я увидел, как в её глазах вспыхнул гнев — тот гнев, что рождается не из ненависти, а из любви и страха, когда любимый человек вдруг оказывается не тем, кого ты знала, а чужим, говорящим на незнакомом языке.

— Иса? — переспросила она шёпотом, и в этом шёпоте было больше крика, чем в ином вопле. — Ты хочешь сказать, что тебе явился пророк Иса? Но ведь он — не Бог, он — лишь человек, посланник, раб Аллаха, мир ему. Коран говорит ясно: «Не веруют те, которые говорят, что Мессия, сын Марьям, есть Бог». Ты что, забыл аяты? Ты что, стал муртаддом, вероотступником?

Я покачал головой — не отрицая, а скорее признавая, что её реакция справедлива, что она имеет право на этот гнев, на этот страх, на это непонимание.

— Я не знаю, кто я теперь, — сказал я тихо. — Я знаю только, что Тот, Кто говорил со мной, — не просто пророк. Пророк не говорит: «Я есмь путь и истина и жизнь». Пророк не говорит: «Никто не приходит к Отцу, как только через Меня». Пророк не прощает грехи — он лишь возвещает о прощении. А Он простил. Меня. Там, на рынке, когда я стоял с пальцем на кнопке. Он не спросил, достоин ли я. Он не потребовал покаяния. Он просто простил. И это прощение... — я замолчал, подбирая слова, и наконец нашёл их: — Это прощение было таким, какого не может дать ни один человек, ни один ангел, ни один пророк. Только Бог может так простить.

Сафия молчала, и молчание её было густым, как смола, в которой вязнут слова. Я видел, как в ней борются противоречивые чувства: любовь ко мне, ужас перед моим вероотступничеством, страх за детей, которых я, по её мнению, подвергаю опасности не только телесной, но и духовной. Её лицо, освещённое колеблющимся пламенем лампы, то становилось жёстким, почти чужим, то смягчалось, и в нём проступали следы той девочки, которую я когда-то впервые увидел на смотринах, — испуганной, но полной внутреннего достоинства.

— Ты болен, — сказала она наконец, и голос её дрогнул. — Ты много пережил, ты не спал, ты голодал — вот тебе и привиделось. Это шайтан искушает тебя, Аюб. Он принимает облик света, чтобы сбить правоверных с пути. Разве ты не знаешь этого? Разве шейх Тарик не учил тебя, что сатана хитёр и может являться в самых благочестивых образах? Ты должен покаяться, совершить гусль, полное омовение, и вернуться к истинной вере. Я буду молиться за тебя. Дети будут молиться. Иншаллах, Аллах простит тебя и вернёт тебе разум.

Она потянулась ко мне, взяла мои руки в свои, и ладони у неё были горячими, сухими, шершавыми от работы — ладони женщины, которая никогда не знала праздности, — и столько в этом жесте было нежности, столько отчаянной надежды, что моё сердце сжалось. Я понимал её. Я сам, ещё неделю назад, сказал бы то же самое любому, кто пришёл бы ко мне с подобным рассказом. Но теперь я знал то, чего она не знала, и это знание стояло между нами, как стена, которую невозможно обойти — можно только пробить, но от ударов будет больно нам обоим.

Я высвободил руки — мягко, но решительно — и достал из-за пазухи Евангелие. Сафия отшатнулась, увидев на обложке золотой крест, и пробормотала «Аузу билляхи мин аш-шайтан ир-раджим» — «Прибегаю к Аллаху от сатаны, побиваемого камнями».

— Не бойся, — сказал я. — Это просто книга. Та самая книга, которую Коран называет Инджиль и велит уважать как откровение от Аллаха. Я нашёл её в развалинах и прочитал. И то, что я прочитал, подтвердило всё, что я слышал там, на рынке. Послушай. — Я раскрыл книгу на том месте, где остановился в прошлый раз, и начал читать вслух, по-арабски, медленно, давая каждому слову впитаться в воздух, в стены, в наши сердца: — «Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Моё и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную и на суд не приходит, но перешёл от смерти в жизнь».

Я читал дальше — о воскрешении Лазаря, о слепом, которому Иисус даровал зрение, о самарянке у колодца, которой Он открыл, что Он есть Мессия. Я читал о том, как Он сказал: «Я и Отец — одно», и о том, как иудеи схватили камни, чтобы побить Его за богохульство, — и я видел, как лицо Сафии меняется, как сквозь страх и гнев проступает что-то иное: не вера ещё, но то любопытство, что предшествует вере, та жажда истины, которая, однажды пробудившись, уже не даст покоя.

Когда я закрыл книгу, в комнате было совсем тихо — только сверчок трещал где-то в углу да дыхание спящего Юсуфа, ровное и безмятежное, напоминало нам обоим, что жизнь продолжается, что бы ни происходило в мире взрослых. Сафия долго смотрела на меня, и в её глазах стояли слёзы — те слёзы, что не проливаются, а застывают на границе век, делая взгляд бездонным.

— Ты веришь в это, — сказала она не спрашивая, а утверждая, и в её голосе не было уже прежней враждебности, а только усталость и боль. — Ты действительно веришь, что этот человек — Бог. Что Он умер на кресте и воскрес. Что Он простил тебя. Но что мне делать с этой верой, Аюб? Что делать нашим детям? Если кто-нибудь узнает, что ты стал христианином, нас всех убьют. И не просто убьют — объявят вероотступниками, опозорят на весь род, сотрут с лица земли, как стирают грязь с подошвы. Ты понимаешь это?

— Понимаю, — сказал я. — И я не прошу тебя верить прямо сейчас. Я прошу только одного: подумай. Прочти эту книгу сама. И спроси у Бога — не у того бога, которого мы привыкли бояться, а у Того, Кто сказал: «Я прощаю тебя». Спроси у Него, правда ли это. И если Он ответит тебе так же, как ответил мне, — тогда мы вместе решим, что делать дальше.

Сафия ничего не ответила. Она встала, подошла к спящему Юсуфу, поправила одеяло и постояла над ним, гладя его по голове той машинальной, бесконечно нежной лаской, которая знакома всем матерям мира. Потом она повернулась ко мне и сказала:

— Я не обещаю. Но я подумаю. А теперь ложись спать — ты едва стоишь на ногах. И спрячь эту книгу так, чтобы дети не нашли. Надир уже достаточно взрослый, чтобы задавать вопросы, на которые у меня нет ответов.

Я кивнул и, обессиленный, опустился на циновку рядом с Юсуфом. Сафия ушла в соседнюю комнату, и я слышал, как она долго ворочается, вздыхает и что-то шепчет — не то молится, не то плачет, не то и то и другое вместе. А я лежал, глядя в потолок, по которому пробегали тени от масляной лампы, и думал о том, что сделал первый шаг — самый трудный шаг, шаг, похожий на прыжок в пустоту, — и что теперь всё зависит от Того, Кто держит эту пустоту в Своей руке.

Перед тем как провалиться в сон, я вспомнил ещё одни слова из книги: «Придите ко Мне все труждающиеся и обременённые, и Я успокою вас». Я пришёл. Я был обременён — ложью, кровью, страхом, — и Он действительно дал мне покой, тот покой, который не от мира сего и который никто не может отнять. Оставалось только молиться, чтобы и Сафия когда-нибудь пришла к тому же источнику и напилась той же воды.

За окном занимался рассвет, и где-то далеко, в разрушенном Алеппо, муэдзин запел свою песнь, призывая правоверных к молитве. Но я уже не был среди них. Я был с Тем, Кто сказал: «Я есмь путь». И я надеялся, что этот путь приведёт меня не к погибели, а к жизни — к той жизни, которую Он обещал дать с избытком.

Глава 4. Семя, упавшее в дом

Прошло несколько дней — я не считал их, но чувствовал, как время, прежде летевшее неумолимо, как пуля к цели, теперь замедлилось, сделалось густым и вязким, как мёд, стекающий с ложки, и в этой густоте каждое мгновение обретало вес, которого я прежде не знал. Я жил теперь в странном, подвешенном состоянии: с одной стороны, я был дома, среди родных стен, среди запахов кипящего нута и детских голосов, среди привычных утренних ритуалов, когда Сафия разливала чай в маленькие стаканчики, а Амира, смеясь, пыталась заплести козе хвост. С другой стороны, я чувствовал себя гостем, пришельцем, человеком, который смотрит на всё это из-за стекла, — не потому, что я разлюбил их, а потому, что тайна, жившая во мне, отделяла меня от них, как река отделяет один берег от другого, и переправа через эту реку ещё не была наведена.

Я изменился, и они это чувствовали. Не могли не чувствовать, потому что перемены, произошедшие со мной, были не внешними — я не стал носить крест на груди, не перекрещивал лоб перед едой, не произносил вслух имени Иисуса, кроме как в ночных разговорах с Сафией, — но внутренними, на уровне взгляда, интонации, того, как я двигался по дому, как слушал детей, как молчал. Прежде моё молчание было тяжёлым, как камень, — молчание человека, который привык подавлять в себе всё живое, чтобы стать орудием. Теперь же оно было иным — наполненным, как молчание человека, который наконец услышал то, что заглушал годами, и теперь вслушивается в эхо этого звука, ещё не до конца веря, что он реален.