Иван Лорд – Прикосновение (страница 6)
— Не рассердится, — сказал я, чувствуя, как ком подступает к горлу. — Он Сам сказал: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное». Это значит, что дети ближе к Нему, чем самые учёные богословы. Потому что они верят просто, без сомнений и расчётов.
Зейнаб улыбнулась — той светлой, безмятежной улыбкой, которую я не видел у неё уже много месяцев, — и вернулась к своей лепёшке. А Сафия посмотрела на меня долгим взглядом, в котором я прочёл больше, чем могли бы выразить слова: удивление, надежду и тот особый, трепетный страх, который испытывает человек, стоящий на пороге великой тайны и ещё не знающий, хватит ли ему мужества переступить этот порог.
Вечером того же дня, когда солнце уже село и над посёлком сгустились сумерки, разбавленные лишь светом далёких пожаров на горизонте, я впервые собрал всю семью для того, что ещё не решался назвать молитвой, но что уже было ею по сути. Мы сели в круг — я, Сафия, Надир, Зейнаб, Амира и маленький Юсуф, который больше вертелся, чем слушал, — и я раскрыл Евангелие на том месте, где говорилось о блудном сыне. Я выбрал эту притчу не случайно: она была обо мне, о моём уходе и возвращении, о том, как отец выбежал навстречу сыну, когда тот был ещё далеко, и, не дожидаясь покаяния, обнял его и поцеловал. Я читал, и мой голос прерывался, потому что каждое слово этой истории было выжжено в моём сердце калёным железом, и дети слушали, притихшие, даже Юсуф перестал возиться и замер, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
Когда я закончил, Надир спросил:
— Значит, Бог — как этот отец? Он ждёт нас, даже когда мы уходим и делаем плохие вещи? И когда мы возвращаемся, Он не наказывает нас, а бежит навстречу?
— Да, — сказал я. — Именно так. И я знаю это, потому что Он сделал это со мной.
Наступила тишина — та особенная тишина, в которой слова уже не нужны, потому что самое главное уже сказано, и теперь каждый должен услышать его внутри себя, в той глубине, где живёт тоска по дому, даже если ты никогда не покидал его физически. Потом Сафия встала, подошла ко мне и положила руку мне на плечо — так, как Тот, Другой, положил Свою руку на рынке, но теперь это было не прикосновение Бога, а прикосновение человека, который сделал первый шаг навстречу.
— Я ещё не знаю, верю ли я, — сказала она тихо, чтобы дети не слышали. — Но я хочу верить. Молись за меня, Аюб. Молись своему Иисусу, чтобы Он открыл мне глаза.
И я молился — в ту ночь, и в следующую, и во все последующие ночи, — молился так, как никогда не молился за себя, потому что теперь на кону была не только моя душа, но и души тех, кого я любил больше жизни. Я просил, вспоминая слова, которые прочёл в той же книге: «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдёте; стучите, и отворят вам». Я стучал, и я верил, что дверь отворится, потому что Тот, Кто стоит за ней, уже доказал Свою любовь тем, что принял меня — блудного сына, смертника, убийцу — и назвал Своим.
Глава 5. Сон Сафии
В ту ночь, о которой я поведу речь, луна стояла высоко — та самая бледная, ущербная луна, что висит над землёй в последние ночи Рамадана, когда пост ещё не завершён, но уже ощущается его скорое окончание, и в воздухе разлито то особенное, томительное ожидание, какое бывает только на стыке одного времени и другого, когда старое ещё не ушло, а новое уже дышит в затылок, и никто не знает, чем обернётся эта встреча. Я лежал без сна, хотя тело моё ныло от усталости, и слушал, как дышит Сафия — не ровным, спокойным дыханием спящего, а тем прерывистым, напряжённым ритмом, который выдаёт работу души, не прекращающуюся даже во сне.
Она много дней уже жила с этой книгой — я знал это, хотя она не говорила мне. Я видел, как она украдкой брала Евангелие с полки, когда думала, что я занят с детьми, и уносила в ту часть дома, которую мы называли кухней, хотя от кухни там была лишь ржавая печка да таз для мытья посуды. Я видел, как её губы беззвучно шевелились, перебирая арабскую вязь, и как она иногда замирала, уставившись в одну точку, и глаза её наполнялись тем особенным, отсутствующим выражением, которое бывает у человека, внезапно услышавшего нечто, чего он прежде не понимал, но что вдруг отозвалось в самой сердцевине его существа. И ещё я видел, как она изменилась в быту — стала мягче с детьми, меньше кричала на Амиру за пролитое молоко, меньше ворчала на Надира за то, что он приносит в дом стружки от своего бесконечного строгания. Она всё ещё молилась по-старому, но в её молитвах появились паузы — те красноречивые провалы тишины, в которых, как мне казалось, она не решалась произнести запретное имя, но уже не могла произносить прежние.
В ту ночь я проснулся оттого, что она вскрикнула. Не громко, не так, как кричат от ужаса, но так, как вскрикивает человек, которого внезапно коснулась чья-то рука, и прикосновение это было не пугающим, а, напротив, долгожданным, но всё же неожиданным — как бывает, когда ты годами ждёшь вести от пропавшего брата, и вдруг, в самый обычный день, входит посыльный и кладёт перед тобой письмо, и ты не можешь сдержать тот первый, непроизвольный возглас, в котором смешаны облегчение, недоверие и радость. Я приподнялся на локте и увидел, что она сидит на циновке, обхватив колени руками, и смотрит в темноту широко раскрытыми глазами, в которых стояли слёзы, но не слёзы горя, а те, что льются от избытка сердца, когда оно переполнено и больше не может удерживать то, что в него влилось.
— Что случилось? — спросил я шёпотом, чтобы не разбудить Юсуфа, спавшего тут же, на соседней циновке, с кулачком, зажатым под щекой.
Она долго молчала, собираясь с силами, и я видел, как вздымается и опускается её грудь, как трясутся руки, которые она пыталась унять, сложив их на коленях, и как она сглатывает, будто слова застряли в горле и не желают выходить наружу. Наконец она повернулась ко мне, и даже в темноте я увидел, что лицо её светится — нет, не физическим светом, а тем внутренним сиянием, которое не спутаешь ни с чем, если хоть раз видел его на лице человека, прикоснувшегося к вечности.
— Я видела сон, — сказала она, и голос её дрожал, но не от страха, а от того трепета, который испытывает пророк, возвращаясь с горы, где говорил с Богом. — Я видела человека в белых одеждах. Он стоял посреди нашего дома, но дом был не таким, как сейчас, — не бедным, не покосившимся, а светлым, полным солнца, хотя я знала, что на дворе ночь. Он посмотрел на меня, и в глазах его было столько любви, сколько я никогда не видела ни в одних человеческих глазах, — любви, которая не требует ничего взамен, которая не оценивает, достоин ли ты, которая просто изливается, как вода из источника, и наполняет всё вокруг. И Он сказал мне… — Она запнулась, и я увидел, как по щеке её побежала слеза, одна-единственная, но крупная, как роса на виноградном листе. — Он сказал: «Не бойся, только веруй».
Тишина, наступившая после этих слов, была такой глубокой, что я услышал, как бьётся моё собственное сердце, — или, может быть, это было её сердце, потому что теперь наши сердца бились в одном ритме, как два голоса, сливающиеся в один хор. Я знал эти слова. Я читал их в Евангелии от Марка, где начальник синагоги Иаир пришёл к Иисусу с вестью о том, что его дочь умерла, и Иисус сказал ему: «Не бойся, только веруй» — и потом вошёл в дом, где уже плакали наёмные плакальщицы, и взял мёртвую девочку за руку, и вернул её к жизни. Я не рассказывал Сафии этой истории — она должна была дойти до неё сама, если бы продолжила читать, — но теперь я знал, что Тот, Кто говорил с ней во сне, повторил ей те же слова, и это не могло быть совпадением, потому что совпадений не бывает в мире, где каждая травинка сочтена и каждый волос на голове имеет своё место в замысле Творца.
— Ты знаешь, кто это был? — спросил я, хотя уже знал ответ.
— Да, — прошептала она, и имя, которое она произнесла, было не «Иса», как прежде, не то имя, которое можно найти в Коране, на странице, заложенной засушенным цветком, но другое, новое для неё, но древнее, как само творение, — она произнесла: «Иисус». И когда это слово сорвалось с её губ, что-то изменилось в самой атмосфере комнаты, как будто воздух сгустился и стал звонким, как хрусталь, и каждый звук — шорох циновки, дыхание спящего ребёнка, далёкий лай бродячей собаки — приобрёл значительность и вес, каких не имел мгновением раньше.
Она рассказала мне свой сон подробно, и я слушал, боясь пропустить хоть одно слово. В её сне — или видении, потому что я уже не сомневался, что это было видение, — Иисус не просто стоял и говорил. Он протянул к ней руку, и на ладони Его она увидела рану, круглую, сквозную, как будто от гвоздя, и из этой раны исходил свет, который был ярче солнечного, но не ослеплял, а давал способность видеть всё так ясно, как она никогда не видела прежде. И Он сказал ей ещё — она не могла вспомнить точных слов, потому что слова, произнесённые там, были не столько арабскими или какими-либо иными человеческими словами, сколько той предвечной речью, которую душа понимает без перевода, но смысл был таков: то, что она читала в книге, — правда; то, во что поверил её муж, — истина; и теперь она должна решить, пойдёт ли она за Ним, даже если этот путь приведёт её к страданию и смерти. Но в Его голосе не было угрозы или принуждения — только призыв, свободный, как ветер, который дует, где хочет, и приглашает, но не тащит.