Иван Лорд – Прикосновение (страница 5)
Надир первым заметил разницу. Мой старший сын, тринадцатилетний мальчик с глазами, которые видели больше, чем следовало в его возрасте, — глазами, в которых детская наивность уже смешалась с той преждевременной взрослостью, что приходит к детям войны. Однажды вечером, когда Сафия ушла к соседке за солью, а младшие играли во дворе, он подошёл ко мне и сел рядом, не глядя на меня, уставившись в стену, на которой висел старый ковёр с изображением Каабы — подарок моей покойной матери, да помилует её Аллах.
— Папа, — сказал он тихо, и голос его, ломающийся, переходящий с детского дисканта на юношеский басок, дрогнул. — Ты больше не молишься. Я видел. Ты не встаёшь на рассвете, не совершаешь намаз. И ты не говоришь «бисмилля» перед едой, хотя раньше всегда говорил. Что-то случилось?
Я помолчал, собираясь с мыслями. С Надиром нужно было говорить иначе, чем с Сафией, — не как с человеком, которого нужно убедить или успокоить, а как с равным, потому что он уже переступил порог, отделяющий детство от зрелости, и ложь, даже самая благонамеренная, могла ранить его глубже, чем любая правда.
— Ты прав, — сказал я. — Я больше не молюсь так, как раньше. Но это не значит, что я перестал верить в Бога. Напротив. Я нашёл Его — или, вернее, Он нашёл меня. Но это долгая история, Надир, и я не знаю, готов ли ты её услышать.
Он повернулся ко мне, и в его глазах я увидел ту же смесь страха и решимости, что видел в глазах Сафии в ночь моего признания. Дети так похожи на родителей — не только чертами лица, но и тем, как они боятся, как надеются, как цепляются за привычный мир, даже когда этот мир трещит по швам.
— Я готов, — сказал он. — Я не маленький. Я видел, как люди умирают. Я видел, как наш сосед дядя Халид лежал на улице после обстрела, и никто не мог подойти к нему, потому что снайпер стрелял по каждому, кто приближался. Я могу выдержать правду.
И тогда я рассказал ему — не всё, потому что о теракте и о том, что я был смертником, я не мог сказать сыну, не разрушив его образа отца до основания, — но главное. Я рассказал, что со мной случилось нечто, чего я сам не могу до конца объяснить. Что я встретил Бога — не в мечети, не в молитве, не в словах шейха, а в тишине, которая больше любой молитвы. Что этот Бог говорил со мной и сказал слова, которых нет в Коране. Что Он простил меня — за то, о чём Надир не знает и, даст Бог, никогда не узнает. И что с тех пор я читаю книгу, которая называется Инджиль, и нахожу в ней ответы на вопросы, которые прежде боялся задавать.
Надир слушал, не перебивая, и его лицо, освещённое закатными лучами, было серьёзным и сосредоточенным, как у писца, переписывающего священный текст. Когда я закончил, он долго молчал, а потом спросил — и вопрос его поразил меня в самое сердце, потому что я не ожидал от тринадцатилетнего мальчика такой глубины:
— Папа, а как ты узнал, что это был Бог, а не шайтан? Шейх Тарик всегда говорил, что сатана может притворяться ангелом. Как ты отличил?
Я посмотрел на свои руки — руки, которые ещё недавно сжимали оружие и которые теперь лежали на коленях, беспомощные и пустые, — и ответил не сразу. Правда, которую я должен был сказать сыну, была слишком проста и слишком сложна одновременно.
— Есть только один способ отличить, — сказал я. — По плодам. Иса — так мы называем Его, но истинное имя Его — Иисус, — Он сказал: «По плодам их узнаете их». Если то, что я чувствую, приносит мир, любовь, желание прощать, а не ненавидеть, страх не перед наказанием, а перед тем, чтобы огорчить Любящего, — значит, это от Бога. Шайтан не может дать мир, Надир. Он может только украсть его. А то, что я испытал там, на рынке, — это был такой мир, какого я не знал никогда. Мир, который не зависит от обстоятельств. Мир, который остаётся, даже когда всё вокруг рушится. Разве может сатана дать то, чего сам не имеет?
Надир кивнул задумчиво, и я увидел, как в его глазах зажёгся тот огонёк, который я так хорошо знал по себе, — огонёк ищущего, огонёк человека, который не удовлетворяется готовыми ответами и хочет докопаться до истины, даже если для этого придётся перекопать всю почву своей души.
— Ты дашь мне почитать эту книгу? — спросил он. — Инджиль? Я хочу сам увидеть, что там написано.
Я колебался лишь мгновение. Потом достал Евангелие из тайника — я прятал его за балкой под потолком, куда не могли добраться ни дети, ни случайные гости, — и протянул сыну. Он взял книгу с тем благоговением, с каким берут нечто хрупкое и бесценное, и осторожно раскрыл её.
— Начни с Евангелия от Иоанна, — сказал я. — Там, где написано: «В начале было Слово». Это четвёртая книга.
Он кивнул и ушёл в угол, к окну, где ещё догорал вечерний свет, и я видел, как его губы беззвучно шевелятся, перебирая арабские буквы, как лоб его морщится от напряжения, как он иногда останавливается и смотрит вдаль, поверх домов, поверх оливковых рощ, куда-то туда, где небо встречается с землёй, — и я молился за него той новой молитвой, которая была даже не словами, а беззвучным движением сердца к Тому, Кто держал это сердце в Своей ладони.
А Сафия наблюдала за мной — я чувствовал это каждый миг, даже когда не видел её. Она наблюдала, как я играю с младшими, как помогаю по дому, как разговариваю с детьми, и в её взгляде читалась та мучительная двойственность, которая разрывает любящего человека, когда он видит, что любимый изменился, но ещё не знает, к лучшему эти перемены или к худшему. Она выполняла мою просьбу: я знал, что она читает книгу, потому что несколько раз заставал её с ней, и она поспешно прятала её, краснея, словно совершала нечто запретное. Но она не заговаривала об этом — и я не торопил её, помня, как долго зерно лежит в земле, прежде чем дать росток, и как бессмысленно теребить землю, пытаясь ускорить то, что совершается втайне.
Однажды ночью, когда дети уже спали, а мы лежали в темноте, слушая далёкий гул артиллерии, она вдруг заговорила — тихо, почти шёпотом, как будто боялась, что стены услышат её слова и передадут их кому не следует.
— Я прочла ту часть, где Его распинают, — сказала она. — И я не могу понять. В Коране сказано ясно: «Они не убили его и не распяли, но это только показалось им». А в твоей книге всё описано так подробно — гвозди, кровь, жажда, последний крик. И эта женщина, Марьям, которая стоит у креста и смотрит, как умирает её сын. Я читала и плакала, Аюб. Я плакала, хотя не верю, что это правда. Почему я плакала?
Я повернулся к ней, но в темноте видел только контур её лица, смягчённый отсутствием света.
— Ты плакала, потому что это правда, — сказал я. — Сердце знает истину, даже когда разум отказывается её принять. Я тоже плакал, когда читал это. Я плакал, потому что понял: Он умер за меня. За то, что я собирался сделать. За то, что я делал раньше. За всё зло, которое я носил в себе и считал добром. И если бы Он не воскрес — всё было бы напрасно. Но Он воскрес, Сафия. И это меняет всё.
Она не ответила, но я слышал, как изменилось её дыхание — стало более глубоким, более ровным, — и понял, что она плачет, беззвучно, как плачут взрослые, когда слёзы уже не приносят облегчения, а только свидетельствуют о том, что душа достигла предела и больше не может удерживать внутри то, что её переполняет.
Я обнял её — впервые с тех пор, как вернулся, потому что между нами всё это время стояла невидимая преграда, и теперь она рухнула, по крайней мере на эту ночь, — и она прижалась ко мне, как прижималась в первые годы нашего брака, когда мы были молоды и верили, что любовь может защитить от всего. Я гладил её волосы, чувствуя, как вздрагивают её плечи, и думал о том, что благодать, коснувшаяся меня на рынке, теперь просачивается сквозь меня к ней, как вода просачивается сквозь пористый камень, находя мельчайшие трещины и заполняя их собой, не разрушая, но преображая.
На следующее утро произошло ещё одно событие, маленькое и незаметное для постороннего глаза, но огромное для нас. За завтраком, когда все сидели вокруг низкого столика и макали лепёшки в оливковое масло, Зейнаб, наша одиннадцатилетняя дочь, спросила — просто, без задней мысли, как спрашивают дети, ещё не научившиеся бояться собственных вопросов:
— Папа, а Иса, о котором ты рассказывал Надиру, — Он правда любит детей? Мама говорила, что в Коране написано, что Он был великим пророком. Но пророки не всегда любят детей. Муса убивал врагов, Ибрахим готов был принести сына в жертву. А Иса — какой Он?
Я посмотрел на Сафию, и она опустила глаза, потому что знала: дочь задала вопрос, на который у неё самой ещё не было ответа. И тогда я вспомнил место из Евангелия, которое перечитывал много раз, — то, где ученики не пускали детей к Иисусу, а Он рассердился и сказал: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие».
Я рассказал это Зейнаб, и она выслушала с тем серьёзным вниманием, которое так свойственно детям, когда они чувствуют, что речь идёт о чём-то по-настоящему важном, а не о взрослых условностях. А потом она спросила — и в этом вопросе было столько простодушной мудрости, что я на мгновение лишился дара речи:
— Значит, если Он любит детей, Он любит и Юсуфа, и Амиру, и меня? И Он не рассердится, если мы будем молиться Ему, даже если мы не знаем правильных слов?