реклама
Бургер менюБургер меню

Итало Кальвино – Замок скрестившихся судеб (страница 13)

18px

При посредстве Мефистофеля любое желание Фауста тотчас же исполняется. Точнее, Фауст получает золотой эквивалент того, чего желает.

— Ты недоволен?

— Я думал, что богатство необычно, многолико и изменчиво, а вижу лишь куски однообразного металла, которые прибывают, убывают, накапливаются и служат лишь умножению самих себя, неотличимых друг от друга.

Все, чего коснутся его руки, обращается в золото. Таким образом, на карте Туз Динариев, где земной шар оборачивается кружком из цельного золота, закостеневшей в своей абстрактности монетой, непригодной для питания и жизни, история доктора Фауста соединяется с историей царя Мидаса.

— Уже жалеешь, что пошел на сделку с Дьяволом?

— Нет, только нужно было душу менять не на один металл. — Лишь пойдя на компромисс с целым легионом бесов, сможет Фауст спасти свою многообразную душу, отыскать во глубине пластмассы золотые блестки, вновь и вновь смотреть, как у прибрежья Кипра рождается Венера, рассеивая пятна нефти, пену от стиральных порошков…

⠀⠀ ⠀⠀

Аркан Номер XVII, годящийся для завершения истории ученого-алхимика, может также послужить началом истории доблестного воина, являясь иллюстрацией его рождения под звездным небом. Сын неизвестного отца и странствующей после отрешения от власти королевы, Парсифаль носит в себе тайну своего происхождения. Чтобы помешать ему что-либо узнать, мать (имевшая, наверное, на то причины) приучила сына никогда не задавать вопросов и, вырастив в уединении, избавила от тягот обучения рыцарскому делу. Но и в колких вересковых пустошах встречаются странствующие рыцари, и мальчик без каких-либо вопросов примыкает к ним, берет в руки оружие и вскакивает на коня, который затаптывает его мать, слишком долго его от всего оберегавшую.

Рожденный от преступной связи, убивший, сам того не зная, собственную мать и вскоре воспылавший сам запретною любовью, простодушный Парсифаль беззаботно разъезжает по миру. Не ведая всего того, что нужно в жизни, он поступает в соответствии с рыцарскими правилами — это происходит у него само собой. И, блистая безоблачным неведением, он проезжает по местам, над которыми витает туманное знание.

Таро Луна являет нам картину запустения. На берегу стоячего пруда высится замок, на Башню коего обрушилось проклятие. Там проводит свои дни Анфортас, Король-Рыбак, — мы видим, как старик, убитый горем, ощупывает свою незаживающую рану. Пока она не зарубцуется, не завертится вновь колесо превращений, движущееся от солнечного света к зелени растений и радостному празднику весеннего равноденствия.

Может быть, Король Анфортас грешен тем, что он — хранитель застоявшегося знания, сухой науки, вероятно сберегаемой на дне того сосуда, который на глазах у Парсифаля целая процессия несет по замковым ступеням, а он, хоть и хотел бы знать, чтб это за сосуд, молчит. Сила Парсифаля в том, что он совсем недавно вышел в мир и настолько поглощен своим там пребыванием, что ему ни разу не приходит в голову спросить о виденном. Однако достало б одного его вопроса, первого, который повлек бы целую лавину других — о том, о чем никто и никогда не спрашивал, — и вот осадок веков, отложившийся на дне ископаемых сосудов, растворяется, эры, стиснутые было толщами пород, возобновляют свое течение, будущее использует то, что возможно, из наследия прошлого, цветочная пыльца сезонов изобилия, тысячелетиями покоившаяся в торфяных болотах, вновь взлетает, возносясь над пылью засушливых годов…

Не знаю, долго ли (сколько часов или, быть может, лет) Парсифаль и Фауст с помощью таро воссоздают свои маршруты на столе таверны. Но каждый раз, когда они опять склоняются над картами, их истории прочитываются иначе, предстают с поправками и разночтениями, отражают настроения и течение мыслей, колеблются меж полюсами — всем и ничем.

— Мир не существует, — заключает Фауст, когда маятник, качнувшись, достигает другой крайности, — немыслимо такое «всё», где было бы все сразу, есть конечное число элементов, из которых могут быть составлены миллиарды миллиардов комбинаций, лишь немногие из каковых, однако, имеют смысл и форму и выделяются среди бессмысленной, бесформенной словесной пыли, как семьдесят восемь карт таро, в сочетаниях которых проступают эпизоды тех или иных историй — и тотчас же распадаются.

А Парсифаль, по-видимому, делает такое (опять же временное) заключение:

— Основа мира — пустота, движение во вселенной начинается из ничего, вокруг небытия строится сущее, на дне Грааля[17] — дао, — и указывает на пустой прямоугольник, окруженный картами таро.

Я тоже пробую поведать свою историю

Я открываю рот, пытаюсь что-то вымолвить, мычу — пора мне рассказать и о себе, ведь ясно: карты, выбранные этими двоими, содержат и мою историю (ту самую, что привела меня сюда), составившуюся из череды малоприятных встреч, а может, встреч несостоявшихся.

Для начала должен я привлечь внимание к таро Король Посохов, где изображен сидящий человек, которым, ежели никто другой не претендует, вполне могу быть я, тем более что в руке он держит некий остроконечный инструмент вниз острием — подобно мне сейчас. И в самом деле, если приглядеться, этот инструмент схож с авторучкой, очиненным пером, остро заточенным карандашом или шариковой ручкой, и если выглядит он чересчур большим, это должно, наверное, символизировать ту роль, которую данная письменная принадлежность играет в жизни сидящего субъекта. Насколько мне известно, черная линия, идущая от кончика его грошового жезла, и есть та самая дорога, что привела меня сюда, и, значит, не исключено, что Король Посохов — прозвание, принадлежащее мне по праву, тогда слово «Посохи» имеет отношение к палочкам, которые выводят дети в школе[18], — как бы лепетанью тех, кто только начинает общаться с помощью рисованных значков, или к древесине тополя, идущей на производство белой целлюлозы, из которой изготавливаются бумажные страницы, готовые (опять пересеченье смыслов!) к исполосованию.

Двойка Динариев и для меня есть знак обмена, наличествующего в каждом знаке, начиная с первой закорючки, нарисованной иначе, чем другие закорючки, первым из писавших, знак письменности, приходящийся сродни другим обменам, не случайно выдуманный финикийцами и, подобно золотым монетам, ставший оборотным средством, буква, которую не надо понимать буквально, буква, способная произвести переоценку ценностей, которые без соответствия букве закона не имеют никакой цены, буква, всегда готовая расти и расцветать цветами благородства — вон как тут разрисована, расписана, разубрана ее значащая поверхность, — литера как первоэлемент литературы, заключающая в своих значащих извивах оборотный капитал значения, буква, выгибами выражающая свою податливость, готовность означать значения…

А все эти Чаши — не что иное, как высохшие непроливайки, дожидающиеся, когда в чернильной тьме проявят себя демоны, адские силы, всяческие буки, духи мрака, гимны тьме и цветы зла или пока в них не снизойдет печальный ангел, фильтрующий душевные соки и вливающий по капле благодать и просветление. Но увы. Я узнаю себя, в Паже Чаш — в момент, когда я вглядываюсь в самого себя, и вид у меня недовольный; сколько б я ни встряхивал себя, ни выжимал, душа — как пересохшая чернильница. Какой же Дьявол пожелает взять ее в уплату за обеспечение успеха в моем деле?

Пожалуй, как раз Дьявол из всех карт имеет наибольшее отношение к моей профессии: разве сырье писательского ремесла — не прорывающиеся на поверхность мохнатые лапы, цапанья песьих клыков, козлиные бодания, подавленные, но бушующие во тьме страсти? Но на все это можно смотреть двояко: либо вся эта бесовщина в отдельных личностях и целых обществах, в том, что сделано или только планируется сделать, сказано или предполагается сказать, неприемлема и следует загнать все это вглубь, либо, напротив, это-то как раз важней всего и, раз оно имеет место быть, рекомендуется извлечь его наружу, — каковые точки зрения могут так или иначе сочетаться: к примеру, можно думать, что плохое и впрямь плохо, но притом необходимо, так как без него хорошее не представлялось бы хорошим, а можно — что оно в действительности и не плохо, а на самом деле плохо то, что принято считать хорошим.

Тогда для пишущего остается один лишь несравненный образец — Маркиз, в инфернальности своей достигнувший божественных высот, исследовавший при посредстве слов пределы гнусности, которых может достичь воображение. (А из таро нам предстоит вычитать историю сестер, которых могут представлять две Королевы — Чаш и Мечей, — одна ангелоподобная, другая порочная. В монастыре, где первая принимает постриг, стоило ей отвернуться, сзади на нее набрасывается Отшельник и силой использует ее; когда же она жалуется, аббатиса говорит ей:

— Ты не знаешь, как устроен мир, Жюстина: наивысшее блаженство власти Динариев и Меча доставляет превращение в вещи других людей; разнообразию наслаждений нет предела, так же как и сочетаниям условных рефлексов, и все дело в том, кто обусловливает эти рефлексы. Твоя сестра Жюльетта может посвятить тебя в многообразные тайны Любви, она поведает тебе, что есть те, кто наслаждается верчением пыточного Колеса, и те, кто пребывает наверху блаженства, будучи Подвешенным к нему за ноги.)