реклама
Бургер менюБургер меню

Итало Кальвино – Замок скрестившихся судеб (страница 15)

18px

Сколько лет уже я пребываю здесь в уединении, перебирая в уме массу оснований оставаться в четырех стенах и не находя средь них того, которое меня бы примирило с этим. Может быть, мне не хватает самовыражения, в большей мере обращенного к миру? Ведь было время, когда я, гуляя по музеям, останавливался у св. Георгиев с драконами, чтобы как следует их рассмотреть и сопоставить. Изображения св. Георгия обладают свойством передавать довольство художника тем обстоятельством, что он изображает этого святого. Не потому ли, что св. Георгиев рисуют, в них не слишком веря, веря лишь в само изображение, но не в сюжет? Неустойчивое положение св. Георгия (как легендарный святой он слишком схож с мифическим Персеем, как мифический герой — со сказочным «младшим братом») художники, похоже, всегда осознавали, судя по тому, что неизменно смотрели на него слегка «примитивистским» взглядом. И в то же время верили в него, как верят художники и писатели в историю, которая сменила много разных форм и, даже не являясь подлинной, в силу многократного изображения и описания таковой становится.

Как в таро у Рыцаря Мечей, так на картинах у св. Георгия лицо всегда безлико, и сражение его с драконом — вневременная геральдическая эмблема, неважно, скачет ли Георгий с копьем наперевес — как у Карпаччо — с одной половины полотна в атаку на дракона, беснующегося на другой, сосредоточившись и пригнув голову, как велогонщик (в окружении представленных во всех деталях трупов, разная степень разложения которых соответствует развитию повествования во времени), или же конь и дракон накладываются друг на друга, как на монограмме, — так у Рафаэля, в Лувре, — а св. Георгий выступает в роли священного хирурга, пронзая сверху вниз насквозь глотку чудовища копьем (остальное повествование здесь сводится к обломку копья на земле и в меру потрясенной деве), или в последовательности «принцесса, дракон, св. Георгий» зверь (динозавр!) оказывается центральным элементом (Паоло Учелло, в Лондоне и Париже), или же св. Георгий находится между драконом, в глубине, и принцессой на первом плане (Тинторетто, в Лондоне).

Как бы то ни было, св. Георгий совершает свой подвиг у нас на глазах, неизменно облеченный в латы и никак не раскрываясь нам: психология — не для человека действия. Скорее можно говорить о психологии дракона с его яростными корчами: побежденному, врагу, чудовищу свойствен пафос, и не снившийся герою-победителю (или последний очень постарался его скрыть). Отсюда недалеко до утверждения, что дракон есть олицетворение психологии, более того, что борется св. Георгий со своею психикой, с темными глубинами собственного «я», с врагом, немало погубившим уже юношей и девушек, — внутренним врагом, ставшим ненавистным чужаком. История ли это извержения человеческой энергии во внешний мир, дневник ли интроверта?

Другие картины представляют следующий этап (простертый на земле дракон — не более чем пятно на грунте, сдувшаяся оболочка) и прославляют примирение с природой, которая выращивает такие скалы и деревья, что занимают они всю картину, задвигая воина и чудище куда-то в угол (Альтдорфер, в Мюнхене; Джорджоне, в Лондоне), либо ликование воспрянувшего общества вокруг героя и принцессы (Пизанелло, в Вероне, и Карпаччо на следующих полотнах цикла, в Скьявони, в Венеции[24]). (Волнующий подтекст: поскольку герой свят, то будет не венчание, а крещение.) Св. Георгий ведет дракона на цепи на публичную смерть. Однако из всех собравшихся отпраздновать освобождение города от этого кошмара никто не улыбается, лица у всех серьезны. Звучат фанфары, бьют барабаны, сейчас мы станем свидетелями смертной казни, меч св. Георгия замер в воздухе, и все мы, затаив дыхание, вот-вот поймем, что дракон не только враг, чужак, другой, — это мы сами, и судить нам самих себя.

На стенах Скьявони история св. Иеронима в картинах смотрится как продолжение повествования о св. Георгии. И может быть, это действительно одна история, жизнь одного и того же человека — юность, зрелость, старость, смерть. Мне осталось лишь найти переход от рыцарского подвига к обретению мудрости. Но разве только что не удалось мне обратить св. Иеронима вовне, а св. Георгия — вовнутрь?

Поразмыслим. Если присмотреться, общее у этих двух историй — отношения с диким животным, врагом-драконом или другом-львом. Дракон — угроза городу, лев — одиночеству. Мы можем их считать одним животным — диким зверем, с которым сталкиваемся мы как во внешнем мире, так и в самих себе, публично и приватно. Жить в городе, приняв условия дикого зверя, требующего себе на съедение наших детей, столь же преступно, как жить в одиночестве, считая, что ты можешь быть спокоен, так как дикий зверь с занозой в лапе безобиден. Истинный герой истории — тот, кто в городе пронзает копьем дракону горло, а в уединении держит при себе льва в расцвете сил, признавая его хранителем и духом дома, но не закрывая глаз на его звериную природу.

Итак, я свел концы с концами, можно быть довольным. Но не слишком ли я назидателен?

Перечитываю. Все порвать? Но прежде следует сказать, что в истории св. Георгия — св. Иеронима нет «сначала» и «потом»: мы в центре помещения, на стенах которого висят картины, одновременно предстающие перед глазами. Тот, о ком речь, либо сумеет быть воином и мудрецом во всем, что делает и что обдумывает, либо ему не быть никем, а зверь — одновременно и дракон-противник в повседневной битве городской жизни, и лев-хранитель, защищающий пространство мысли, вести борьбу с ним можно лишь в обеих его формах сразу.

Так я все расставил по местам. По крайней мере, на бумаге. Во мне все так же, как и прежде.

Три повести о безумии и гибели

Теперь — когда мы видели, как замусоленные картонки превращаются в картинную галерею, драматический театр, собрание романов и поэм, — беззвучно тасуемые слова, которые, следуя за таинственными образами карт таро, невольно оторвались от земли, могут попробовать подняться выше на крыльях более высокопарных слов, пускай даже услышанных с галерки, звуки коих траченные молью кулисы и скрипучие подмостки сцены превращают в королевские дворцы и поля битв.

И впрямь, те трое, что начинали ссориться, делают теперь это торжественными жестами, как будто декламируя, и когда одновременно устремляют пальцы к одной и той же карте, то другой рукой и выразительной гримасой стремятся показать, как именно, а не иначе нужно понимать эти фигуры. И вот на карте, именуемой, в зависимости от обыкновения и языка, Башней, Богадельней или Домом Дьявола, молодой человек (можно подумать, носящий меч лишь для того, чтобы почесывать им голову, украшенную белокурыми — теперь седыми — локонами) узнаёт укрепления замка в Эльсиноре в миг, когда ночную тьму пронзает явление, ввергающее караульных в оторопь, — величественный призрак, своей посеребренной бородою и сверкающими латами и шлемом похожий и на Императора в таро, и на покойного единодержца Дании, вернувшегося, чтобы добиться Правосудия. Как не задаться молодому человеку при виде этих карт немым вопросом: «Почему твоя гробница разъяла свой оскал, и труп твой, вновь надев стальное облачение, явился в наш подлунный мир, так напугав Луну, что дыбом встали у нее от ужаса лучи?»

Его перебивает дама со смятенным взором, настойчиво дающая понять, что узнаёт в той самой Башне Дунсинанский замок, каким тот станет, когда осуществится месть, туманно предреченная ведьмами: Бирнамский лес двинется вверх, на холм, деревья, ряд за рядом, ступая вырванными из земли корнями и простирая ветви наподобие Десятки Посохов, пойдут на приступ крепости, и узурпатор узнает, что Макдуф, исторгнутый из чрева матери мечом, — тот самый, кто Мечом отрубит ему голову. И как обретает смысл зловещее соединение трех карт — Папессы, или ведьмы-пророчицы, Луны, или той ночи, когда мяукнет трижды полосатый кот и хрюкнет дикобраз, а скорпионы, жабы и гадюки поймаются и угодят в бульон, и Колеса, или бурлящего котла, где сплавляются сушеная плоть колдуньи, желчь козы, мозги зародыша, шерсть нетопыря, потроха хорька, обгаженные хвосты мартышек, — так и самые бессмысленные знаки, которые подмешивают ведьмы в свое зелье, рано или поздно обретают смысл, стирая в порошок тебя и твою логику.

Но на Аркан с изображением Башни в Грозу нацелен и дрожащий палец старца, другой рукой приподнимающего карту Король Чаш, — конечно, для того, чтоб мы узнали, кто он, так как у этого заброшенного человека не осталось королевских атрибутов, — ничего на свете не оставили ему две бессердечные дочери (так, похоже, хочет он сказать, указывая на портреты двух жестоких дам в коронах и на унылый пейзаж, являемый Луной), и вот теперь его хотят лишить и этой карты — доказательства того, что он был выдворен из своего дворца, опрокинут за стены его, будто помойное ведро, брошен на произвол стихий. И жил он в буре, ветре и дожде, будто не могло быть для него иного дома, будто и вообразить нельзя, что в мире есть что-то кроме града, грома, урагана. И поскольку в голове у него ныне только ветер, молнии, безумие: «Дуйте, ветры, пока не лопнут щеки! Ливни, ураганы, затопите колокольни, флюгера залейте! Серные огни, быстрее мысли, предвестники крушащих дубы стрел, спалите мою голову седую! Ты, гром, сотряси всю землю, расплющи шар земной, разбей формы природы, уничтожь людей неблагодарных семя!» — такие мысли сверкают в глазах старого монарха, сидящего средь нас ссутулив плечи, облеченные уже не в горностаевую мантию — в рясу Отшельника, как будто он все бродит с фонарем в степи, где не найти укрытия, в сопровождении Безумца — единственной его опоры и зеркала его безумия.