Исаак Башевис-Зингер – Враги. История любви (страница 3)
Герман знал: это правда. В ее возрасте учиться трудно. Всякий раз, рисуя три кружочка вместо подписи, она заливалась краской и потела. Ей с трудом удавалось произносить даже самые простые английские слова.
Обычно Герман понимал ее польское просторечие, но по ночам, в порыве страсти, она иногда начинала лопотать что-то совершенно ему непонятное – никогда он раньше не слышал таких слов и выражений. Может, то была речь древних сельских племен, еще из языческой эпохи? Герман давно сообразил, что в мозгу хранится много такого, чего за один жизненный срок не соберешь. Гены помнят стародавние времена. Даже Войтуш и Марьяна, похоже, владели языком, унаследованным от многих поколений попугаев. Они явно умели поддерживать беседу, а то, как вдруг оба сразу устремлялись в одном направлении, говорило о том, что птицы читали мысли друг друга.
Герман же и для самого себя оставался загадкой. Он постоянно ввязывался в какие-то безумные передряги. Мошенник, вероотступник – да еще и лицемер. Проповеди, которые он писал для рабби Лемперта, были позором и насмешкой.
Герман поднялся, подошел к окну. В нескольких кварталах вздымались океанские волны. С набережной и Серф-авеню долетали привычные звуки летнего утра. А вот на улочке между Мермейд и Нептун-авеню стояла тишина. Дул легкий ветерок: деревьев здесь росло мало. В кронах щебетали птицы. Прилив принес запахи рыбы и чего-то невнятного – вроде как гнили. Герман высунул голову из окна и увидел старые затонувшие суда, брошенные в заливе. К склизким бортам присосались всякие закованные в панцирь существа – то ли живые, то ли погруженные в первобытный сон.
Герман услышал, как Ядвига произнесла с укором:
– Кофе стынет. Садись-ка обратно за стол!
Герман вышел из квартиры, бегом спустился по лестнице. Если быстренько не исчезнуть, Ядвига может его окликнуть. Когда он уезжал из дома, она каждый раз прощалась с ним так, будто в Америке пришли к власти нацисты и жизнь его в опасности. Прижималась горячей щекой к его щеке, умоляла не попадать под машину, не забывать кушать, обязательно ей звонить. Льнула к нему с собачьей преданностью. Герман ее часто поддразнивал, называл глупышкой, но ни на миг не забывал о том, скольким она ради него пожертвовала. Ядвига была столь же честной и прямолинейной, сколь он был коварен и лжив. И все равно не мог он сидеть с ней днем и ночью.
Герман с Ядвигой жили в старом доме. Здесь поселились многие бежавшие из Европы пары, которые нуждались в свежем воздухе для поправки здоровья. Они ходили молиться в маленькую синагогу поблизости, читали газеты на идише. В жаркие дни выносили на тротуар скамейки и складные стулья, усаживались в кружок, болтали о Старом Свете, о своих американских детях и внуках, о крахе 1929 года на Уолл-стрит, о целительных свойствах паровых ванн, витаминов и минеральных источников в Саратога-Спрингс.
Германа иногда подмывало свести знакомство с кем-нибудь из этих евреев и их жен, но он вынужден был их избегать в силу сложных жизненных обстоятельств. Вот и сейчас он стремительно сбежал по шаткой лестнице и сразу же свернул направо – прежде чем кто-то из них успеет его перехватить. Он опаздывал на работу к рабби Лемперту.
Контора, где трудился Герман, находилась в здании на Двадцать третьей улице, рядом с Четвертой авеню. К станции подземки на Стилвелл-авеню он мог пройти по Мермейд, Нептун или Серф-авеню, а мог по набережной. У каждого из маршрутов были свои достоинства, но сегодня он выбрал Мермейд-авеню. На этой улице царил восточноевропейский дух. На стенах домов все еще висели прошлогодние афиши, где анонсировались выступления канторов и раввинов и перечислялись цены мест на синагогальных скамьях во время осенних праздников. Из ресторанов и кафетериев пахло куриным супом, кашей, рубленой печенкой. В булочных продавали бейглы и яичное печенье, штрудели и пирожки с луком. Перед одной из лавок женщины вылавливали из бочек соленые огурцы.
Герман не мог похвастаться отменным аппетитом, но после голодных лет нацистской оккупации всегда воодушевлялся при виде пищи. Солнечный свет плясал по ящикам и корзинам с апельсинами, бананами, черешней, клубникой и помидорами. Здесь евреям позволено жить без всяких ограничений! И на улице, и в проулках мелькали вывески еврейских школ. Имелась даже школа на идише. Герман шагал вперед, а взгляд его выискивал укрытия на случай, если нацисты доберутся до Нью-Йорка. Где тут поблизости выкопать бункер? Можно ли спрятаться на шпиле католической церкви? Он никогда не был в партизанах, но теперь часто прикидывал, с какой позиции удобнее будет стрелять.
На Стилвелл-авеню Герман свернул направо, в лицо ударил горячий ветер, пропитанный сладким запахом попкорна. Зазывалы заманивали прохожих на представления и аттракционы. Тут были карусели, тиры, медиумы, предлагавшие за пятьдесят центов вызвать духов умерших. У входа в метро какой-то итальянец с воспаленными глазами бил длинным ножом по железной штанге, раз за разом повторяя одно и то же слово – громко, так что оно вырывалось из общего гвалта. Он продавал сахарную вату и мягкое мороженое, которое таяло, как только его положат в рожок. На другой стороне набережной за копошением тел сверкал океан. Германа каждый раз изумляли насыщенность света, изобилие и свобода – при низкопробности всего вокруг.
Он спустился в подземку. Из поездов торопливо выходили пассажиры, в основном молодые. В Европе Герман никогда не видел на лицах такой дикости. Здесь молодежь, похоже, была одержима стремлением радоваться жизни. Парни бегали, вопили, бодались, как бараны. Среди них было много темноглазых, низколобых, курчавых – итальянцы, греки, пуэрториканцы. Девушки, малорослые, с широкими бедрами и высокой грудью, держали в руках сумки с едой, одеяла, которые они расстелют на пляже, лосьон от загара и зонтики – защищаться от солнца. Они хихикали и жевали жвачку.
Герман поднялся по лестнице на линию L, скоро подошел поезд. Из открывшейся двери вагона пахнуло жаром. Гудели вентиляторы. Голые лампочки слепили глаза, на красном цементном полу валялись газеты и шелуха от арахиса. Полуголые чернокожие мальчишки начищали желающим обувь, встав у их ног на колени, будто поклоняясь древним кумирам.
На сиденье лежала оставленная кем-то газета на идише, Герман взял ее, просмотрел заголовки. Сталин заявил в интервью, что возможно сосуществование коммунизма и капитализма. В Китае продолжаются бои между красными и чанкайшистами. На внутренних полосах расписывались ужасы Майданека, Треблинки, Освенцима. Уцелевший очевидец рассказывал о трудовых лагерях на севере России. Герман думал, что давно невосприимчив к подобным ужасам. И все же каждый из них его потрясал. Статья заканчивалась обещанием, что в будущем возникнет система общественного устройства, основанная на равенстве и справедливости, тогда-то и излечатся все болячки мира.
«Вот как? Всё собираются чего-то лечить?» – Герман уронил газету на пол. Фразы вроде «лучший мир» и «светлое будущее» казались ему богохульствами, выведенными во прахе погибших. Клише о том, что жертвы были не напрасны, вызывало у него припадки гнева. «Но что я-то могу сделать? Я и сам творю зло».
Герман открыл портфель, вытащил рукопись, стал перечитывать, делая пометки. Работа у него была такая же нелепая, как и все, что с ним происходило. Он писал тексты для одного рабби. И тоже обещал «лучший мир» в райском саду.
Герман читал и морщился. Рабби торговал Богом, точно Терах[3] идолами. Герман же видел для себя единственное оправдание: большинство из тех, кто слушал проповеди рабби и читал его статьи, тоже не были безупречными людьми. У современного иудаизма осталась единственная цель: подражание христианству.
Двери вагона открывались и закрывались, Герман каждый раз поднимал глаза. Наверняка по Нью-Йорку шастают нацисты. Союзники объявили амнистию трем четвертям «незначительных нацистов». Обещания покарать убийц изначально были ложью. Кто будет судить кого? Их правосудие – обман. У Германа не хватало храбрости покончить с собой, оставалось лишь закрыть глаза, заткнуть уши, отключить голову, жить жизнью червя.
На Юнион-сквер ему нужно было пересесть с экспресса на местный поезд и на нем доехать до Двадцать третьей улицы, но когда он поднял глаза, оказалось, что поезд уже остановился на Тридцать четвертой. Он перешел по лестнице на противоположную платформу и там пересел на поезд до центра. И снова пропустил свою остановку и проехал дальше, до Канал-стрит.
Эти ошибки на пересадках, положить куда-то вещь и забыть куда, привычка забредать не на ту улицу, терять рукопись, книгу, записную книжку – все это нависало над Германом, будто проклятие. Он вечно шарил по карманам в поисках чего-то. У него пропадали ручка и солнечные очки, бумажник исчезал без следа, собственный номер телефона стирался из памяти. Он мог купить зонтик и в тот же день его где-то оставить. Брал пару стирательных резинок и терял их за несколько часов. Иногда ему казалось, что его водит за нос какая-то мелкая нечисть. Наконец он добрался до конторы, расположенной в одном из принадлежащих рабби зданий.
У рабби Мильтона Лемперта не было собственной паствы. Он публиковал статьи в израильских журналах на иврите и писал для англо-еврейских изданий в Англии и Америке. Подписал договоры на книги с несколькими издательствами. Его охотно приглашали читать лекции в общинных центрах и даже в университетах. Времени учиться и писать у рабби не оставалось. Он заработал целое состояние на недвижимости. Ему принадлежало полдесятка домов для престарелых, он настроил в Боро-Парке и Уильямсбурге множество многоквартирных домов, состоял партнером в фирме, заключавшей миллионные строительные подряды. У него имелась пожилая секретарша миссис Регал, которую он не увольнял, хотя работала она из рук вон плохо. С женой они одно время жили врозь, но недавно сошлись снова.