Ирина Пичугина-Дубовик – Моё разноцветное детство. Для детей и маленьких взрослых (страница 11)
Наша комнатка была на втором этаже в самом торце здания. Подниматься к нам надо было по некрашеной сосновой лестнице, скрипучей и истёртой ногами и годами. С лестницы открывался вид на широкий и длинный, как проспект, коридор с окнами с одной стороны и дверями жильцов с другой. Кухня была общая, туалет тоже присутствовал в этой барачной (явно, не барочной) архитектуре, но представлял собой неистребимый веками и технологиями вариант уличной будки, даром что в доме. Там было неприятно и страшно. Воняя хлоркой, дыра шла прямо вниз, в выгребную яму. Этого «удобства» жильцы старались избегать, кто как мог. Я видела его только пару раз в моей тогдашней жизни, с облегчением обходясь детской «ночной вазой».
Хотя коридор и обещал просторные хоромы направо, но на деле сами комнатки были просто крошечными. Войдя в нашу дверь, вы сразу утыкаетесь в край печки с маленькой дверцей, и прямо с порога к вам нахально лезет знакомиться коренастый платяной шкаф. За его фанерной «спиной» была воткнута моя кроватка, в ногах её умостился папин письменный стол и стул. Впритык к печке стояла родительская кровать. Дальше было небольшое двустворчатое окно и крохотный обеденный столик под ним. Вот и всё. Протиснуться у нас можно было только бочком.
Заднюю часть шкафа мама, конструктор НИИТЯЖМАШа, закрывала двумя большими листами ватмана – такое искушение для меня! Попробуй удержаться и не нарисовать на зовущем плотном и прекрасном белом листе «красавицу»! Все мои красавицы были однообразны и безобразны, с длиннючей палкой-косой и кривыми треугольными платьями. Украшением нашего быта эти рисунки явно не являлись, и мама, возмущённо ругаясь, спешила заменить их на девственную снежную белизну нового листа. Я не обижалась, так как, когда мой творческий порыв иссякал, я с ошеломлением видела и сама, что мои «красавицы» были нежны, воздушны и неотразимы только в моём воображении, а поселившись на ватмане, они вдруг превращались в неприятных особ с паучьими лапами. Так что я и сама желала их исчезновения и была рада новой свежести листа.
Забегая вперёд, скажу, что с окном у меня тоже была связана интересная «трагедия». Однажды, болея, что, впрочем, было моим обычным состоянием в ту пору, я вопреки запрету родителей перелезла с обеденного столика на узенький подоконничек и села там спиной к стеклу. Меня грело солнышко, было так чудесно… Придремнув, я сильно облокотилась на стекло, и… раздался треск! По случаю пришествия уральского прохладного лета вторые рамы были выставлены, и меня от тротуара внизу отделяло лишь одно тонкое оконное стекло, которое теперь осколками сверкало на асфальте. Удержал меня от падения за ними вслед только переплёт рамы, оказавшийся вовсе не гнилым, а неожиданно крепким. Вечером папа затянул дыру в окне кукольным одеяльцем розового бархату, чем поверг меня в уныние, ибо мой любимый мишка-топтыжка теперь отправился спать неукрытым. Несколько дней мишка мёрз ночами, а потом пришли стекольщики…
Зима… Всю неделю я жду этот вечер. Вот, наконец, суббота, банный день. Сегодня, когда папа вернётся с работы, мы все идём в баню – мыться. Некоторые не понимают, а мне странно – где же ещё? В бараке с этим трудно – ни ванных комнат, ни горячей или ещё какой воды. Воду на каждый день папа носит от той колонки, что во дворе – так маме и папе не помыться.
Я очень люблю ходить в баню. Там весело: играет репродуктор, и песни всё такие хорошие! Там в предбаннике много женщин, они громко судачат, мне интересно слушать или мечтать, при этом грызть морковку или яблоко. Хорошо бы узнать, что сегодня у мамы в фунтике-кулёчка из тетрадного листа?
…С морозной темноты мы входим в здание бани, нас ошеломляет яркий свет и обнимает теплом. Папа степенно платит при входе и взамен получает на нас номерки и шайки (тазы). Тут наши пути расходятся. Папа отправляется в мужское отделение, а мы с мамой заходим в женский предбанник. Какой же шум и гам встречает нас там! Помещение перегорожено многочисленными рядами вешалок с сидениями внизу. Женщины суетятся, кто уже одевается и уходит, а кто, как и мы, только пришёл. Мы находим свой номер и располагаемся. Скинув одежду, спешим в помывочную. О, какая огромная комната, дальних пределов её не видно за клубами горячего пара! Его столько, что в первый момент мы будто слепнем! Но быстро освоившись, ищем, где на длинных скамьях написаны наши номера.
Ага, вот здесь они!
Мама торопится добыть горячей воды, и мытьё начинается! Поставив меня в одну шайку, мама ковшом поливает меня горячей водой из другой. Мне приятно, захватывает дух, когда мама выливает на мою намыленную голову целый большой ковш – горячая вода на секунду вырубает все чувства, кроме абсолютного блаженства… Как же это здорово, после двадцатиградусного холода улицы ощутить на своем теле роскошь горячей воды, льющейся щедрым водопадом! Мочалкой из липового лыка мама трёт меня и причитает, какая я худенькая, изболелась, плохо кушаю, но я не слушаю, вся отдалась радости мытья!
Всё. Кончено мытьё. С приговором на здоровье: «С гуся вода, с дитя хвороба», – меня окатили последней шайкой воды.
Вот я, уже закутанная в простыню, выведена в предбанник, чтобы там «отдохнуть», одеться и ожидать. Я испытываю неземную лёгкость, знакомую людям после русской бани с её мокрым паром, длительным и неспешным мытьём и полной расслабленностью. В светлом и шумном предбаннике, сидя под стояком с одеждой я, уже полностью собранная, жду маму, грызу морковку и слушаю, слушаю. Кажется, я вся превратилась в одни большие заячьи уши.
По радио весёлые девушки поют:
Их звонкие голоса перекрывают обыденность людского гама, ведут куда-то дальше, за кромку ежедневности, туда, где люди все хорошие и сильные, реки синие, ливни обильные, а жизнь прекрасна!
Мне уже видится и пароход, где на палубе танцуют девушки, и берега этой таинственной реки Ангары, нахмуренные еловыми лесами, и звёзды, звёзды, падающие в тёмную воду реки, и как же хорошо на душе! Я счастлива… фиолетовая вода за бортом плещет, а звёзды качаются в волнах, от луны по воде бежит искристая дорожка…
– Не заскучала?
Это уже вернулась мама, она раскраснелась от парной. Мы идём к выходу, там уже мается папа. Мама вертит меня как куклу, надевает тяжёлую шубу, шапку, поверх всего закутывает меня шалью, захватывая рот, повязывая подмышками крест-накрест. Мы же выходим сразу на крепкий мороз ночи! Но, боже мой, как же легко шагать после бани! На улице темно, жёлто мигают качающиеся от ветра лампы фонарей, в конусе их светлого старания наискось густо летят крупные белые хлопья и пропадают в черноте. Снег сухо скрипит и визжит под калошами валенок – хорошо! А в ушах весёлые девушки всё поют – по Ангаре, по Ангаре!
Потом мы идём домой. Я без капризов ложусь спать, сразу засыпаю и не слышу, как папа и мама идут на вымороженный и чёрный чердак, чтобы развесить выстиранное бельё… Я сплю и вижу новогодние сны. В моём сне всё хорошо, чисто и празднично…
Ухо болит…
…Однако, как же нехорошо, тревожно на душе! Я гляжу в окно, там медведем на липовой ноге засела злая и мохнатая тьма. Мне скучно и «тиско». У меня болит ухо. Так болит, словно в голове дёргает током. Мама нервничает и ждёт с работы папу, чтобы вместе ехать в больницу. Зимой на Урале темнеет рано, хотя всё вокруг белым-бело, и застыло навечно высоченными хрусткими стенами сугробов. Снег под луной светится сам, отодвигая тьму, выдавливая её с земли на небо. Да и там звёзды длинными штопальными иголками лучей колют её, прогоняя опять вниз. В конце концов, тьма находит себе пристанище в растрёпанных кронах деревьев и длинных рядах кустарника на бульварах и сидит там, пугая страшилками всех проходящих по бульвару. Я капризничаю и буяню от боли, поэтому папа на дороге поймал такси, хоть эта роскошь нам обычно не по карману, и сейчас мы в уже в приёмном покое больницы. Сквозь пелену боли я вижу старинный особняк с облупленными потолками, уходящими ввысь, теряющимися в неярком освещении, с высокими и широкими окнами, с истёртыми полами, странным образом расположенными на разной высоте: то и дело нам приходится или подниматься на ступеньку, или шагнуть вниз. Я раздражённо спотыкаюсь. Вдоль узких тускло освещённых коридоров по стенам стоят деревянные скамейки с клеёнчатыми сидениями. На стенах висят большие плакаты с картинками, приучающими людей к «культуре гигиены», как возвещают плакаты, или правильному уходу за больным дома. К окнам вплотную лбом прижалась кромешная тьма улицы, манит, поджидает нас снаружи, а здесь с ней борются неяркие лампы под потолком. Не очень-то успешно. Она обращается в полумрак и клубится по углам, прячется под лавками, пугает меня, и я поддаюсь её зову, мне страшно.
Наконец, мы оказываемся в светлом до рези в глазах кабинете, наполненном жёстким блеском и сиянием массы никелированных инструментов зловещего вида, разложенных на эмалированных подносиках и столах. Я уже реву не сдерживаясь. Доктор ласково говорит мне что-то, даёт подержать какие-то тупые и скруглённые на концах щипчики. Я заинтересованно замолкаю. Он смотрит мне ухо и неожиданно резко и быстро прокалывает мне нарыв! Я взвиваюсь и ору благим матом, но меня крепко держат папины руки. Что-то говорит мама, доктор пишет у себя на столе, но я уже понимаю, боль прошла! Уже ничего страшного! Доктор капает мне в ухо и даёт маме пузырёк, потом завязывает меня нашим платком.