Ирина Крицкая – Да воздастся каждому по делам его (страница 10)
– Какое молоко. Мам, ты заговариваешься, что ли?
– Такое молоко. Простое. Это белое – пенка молочная. С молока снимают, а молоко ворованное. А в пенку она свою траву закатала секретную. Делала она мне уже такое. Подлечила тогда, пять лет горя не знала. А теперича, вишь, опять.
– Пелагея Нестеровна, может вам все-таки в больницу? Там по науке полечат.
Алексей до сих пор стоял в углу, почему-то вытянувшись по струнке, про него и забыли все.
– Нет, Алёша, милый. Я уж дома. Вон, Анна со мной, Иван. Справимся.
Когда отец привёл фельдшера, Пелагея почти оправилась, но была слабой и лежала. Худое лицо, несмотря на вдруг ставшие впалыми шеки, было уже живым, не таким смертным, как час назад, но на белой подушке выглядело болезненно.
– Ну что, мать? Ведьма уж подлечила, в больничку пойдёшь?
– Не, миленький. Я уж тута.
– Ну давай. Поплохеешь, не дай Бог, заберём.
Он вышел в сени, поманил в дверях Ивана и Анну. Потом, усевшись на низкую лавку и смачно откусив от здоровенной жёлтой антоновки, глядя мимо, куда-то на кучей висевшие полушубки, сообщил
– Ты, Иван, дочку пока в город не шли. До весны погоди. Лучшеть Пелагея будет – отправишь. А пока пусть приглядит за мамкой. Мало ли чего.
Когда Анна перед тем, как запереть калитку, вышла на улицу, то в смутном, сером дождливом воздухе вдруг пахнуло теплом. Опять, похоже, лето вернётся. Сколько раз так было – холод, зима на носу и вдруг… Хлынет солнце одним ярким утром, запарят выстывшие лужи, высохнет земля. И снова, как летом, выстрелит цветами, распустятся поздние астры, стряхнув воду, выпрямятся георгины и даже флоксы в палисадниках раз и зацветут.
Анна вдохнула тёплый ветер и вздрогнула – кто-то накинул ей на плечи пиджак, крепко, по-хозяйски обнял и притянул к себе.
– Лёшка. Не замай. Папка увидит.
– А мы в палисадничек. Пошли? Там темно.
– Нет, Алёша. Я в дом, мамка ждёт.
Анна вывернулась из настойчивых рук и быстро пошла во двор. Алексей уже не первый раз так подлавливал её. То в сарае, когда она несла на погребицу молоко, то за огородом, там, где старые кусты сирени плотно смыкаются, образуя непроглядный шатер, то в сенях. И каждый раз Анна испытывала странное чувство сладкого желания, чтобы он не останавливался, не слушал её протестов. И неприятной гадливости, до мурашек, как будто по её коже вдруг пробежал таракан, щекоча лапками.
– Нюрушка, дочка, ты с учёбой уж погоди. Вишь, что фельшар сказал.
– Да, ладно, папка. На другой год поеду, подготовлюсь ещё. В колхозе поработаю, они лучше возьмут потом.
Иван подошёл к окну, аккуратно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Пелагею, открыл створки и, высунувшись чуть не по пояс, подышал, посопел успокоенно, закрыл окно и повернулся к дочери.
– Табор встал за селом, говорят свадьбу играть станут. Этот их, как его, Баро невесту подыскал, вроде. А могет и врут люди. Языки-то без костей.
Глава 15. Белая кобыла
Анна не плакала. Она просто сидела всю ночь у маленького окошка своей комнаты, того самого, что выходило на цыганский двор. Вглядываясь в густую темень, настолько плотную, что, казалось, её можно резать ножом, она пыталась разглядеть дверь в сени и человека, который сидел на корточках у крыльца. Человек сидел почти неподвижно, он был похож даже не на тень, а на сгусток октябрьской ночи, который по чьей-то фантазии приобрёл форму человеческой фигуры. Крошечный огонёк, единственное, что говорило о том, что сидящий все-таки живой, да ещё и курит плавно двигался, описывая дугу, вниз-вверх, вниз-вверх. Анна, как завороженная, не могла отвести глаз от этого огонька и чувствовала, что от каждой горячей линии у неё так же горячо становилось в груди. То, что это был Баро, она даже не сомневалась. Она ощущала его. Сердцем, кожей, чем-то ещё, чему нет объяснения. Они так сидели долго, она смотрела, он курил, и вдруг он тоже что-то почувствовал. Приоткрыл дверь в сени, тусклый свет керосиновой лампы проник оттуда и осветил тонкий острый профиль цыгана и чёткий рисунок его кудрей. Он взял лампу и, освещая себе дорогу, пошёл прямо к стене дома Анны, точно к её окну. Анна спряталась за редкую занавеску, слилась со стеной, прильнув к ней всем телом, вытянулась и замерла.
Скосив глаза, она видела, что Баро поднял лампу, поводил ею, стараясь попасть на стекло, постоял, а потом развернулся, бросил под ноги папиросу, от чего огонёк покатился и сразу погас и ушёл в дом, резко хлопнув дверью.
Утром Анна почти ничего не соображала. Бессонная ночь сделала свое дело, она, как сомнамбула помогла Пелагее поставить тесто и, схватив ведра и коромысло, пошла к колодцу. Улица ей показалась длинной, как никогда, качаясь под тяжестью деревянной дуги тростинкой на ветру, она прошла полпути и увидела, что у колодца кто-то есть.
– Эй. Анюта. Не торопись, дай догоню, скажу чего.
Анна остановилась, узнав голос. Тяжело повернувшись, как будто в её пустые ведра кто-то бросил по булыжнику, дождалась пока её догонит Роска, старшая дочь Шаниты, дородная и некрасивая цыганка с бородавкой на носу и узким, щучьим ртом.
– Тебе мать просила сказать, как увижу, чтоб ты на Баро глазки не пялила. Ты девка молодая, красивая, не дай Бог чего. А он невесту завтра с табора привезёт, свадьбу здесь сыграют. Не дело тебе с цыганом путаться. Вон, у вас постоялец справный, с ним и крути.
Анна молча смотрела, как смыкаются и размыкается щель Роскиного рта с гнилыми зубами и молчала.
– И вот еще. Отцу скажи, пусть зайдёт бычка забить. Не забудь, алмазная.
Роска обошла Анну и, раскачивая полным задом, пошла вперед. Анна совершенно лишилась последних сил и наверное, не смогла бы снова поднять коромысло на плечи, если бы не Алексей. Это именно он стоял у колодца, а теперь шёл навстречу, легко забросив на крепкое плечо фляжку на длинном ремне.
– Привет, соседка. Что грустная такая? Не заболела? Ну-ка держи. Он сунул ей а руки горячий от его тела ремень, подхватил коромысло и бросил, ухмыльнувшись наглым ртом.
– Стой здесь. Сейчас.
Быстро, упругими шагами, накинув на одно плечо коромысло, как тонкий прутик, он сбегал к колодцу и тут же вернулся, так же легко и пружинисто неся полные ведра.
– Пошли, Анюта. Донесу.
Когда Анна с Алексеем вошли в дом, уже вовсю пахло свежим хлебом. Пелагея ещё не ставила его в печь, но тот аромат, непередаваемый, сытный, с лёгкой кислинкой, от которого у Анны с детства улучшалось настроение, и даже проходили все болезни уже наполнил натопленную кухню.
– Алеша, детка моя золотая. Хлебушко не поспеет, а картохи я сварила. Давай, садись. Раздягайся. Нюра, молочка ему плесни, тёплого. Да снятого с погребу неси к картохе. Что стала, как телушка? Мужику в училище бежать, а ты раскрылилась.
Когда они с Пелагеей накрыли стол, положив в тарелку Алексею и Ивану дымящейся картошки и по пол-глечика загустевших на холоду сливок, Анна поймала себя на мысли, что ей приятно смотреть, как шевелятся чуть хрящеватые уши Алексея, когда он жуёт. И это ощущение было таким тёплым, что Анна даже улыбнулась про себя.
– Дочуш, отец пойдёт к цыганам бычка бить, ты уж помоги ему справу отнести. Да и яиц Шаните снесешь, она по деревне сбирает.
Анна собрала посуду, сунула в таз, плеснула горячей воды и вдруг увидела, что Алёша забыл тетрадь, куда он рисовал свои схемы тонкими, аккуратными линиями и писал лекции бисерным, чётким почерком. Она кинулась за ним в сени, там он и поймал её, прижав в толстому, душному отцовскому тулупу, бессовестно пошарил за пазухой и сдавил губы твёрдым, соленым поцелуем. Анна, не ожидая от себя, ответила и обмякла, тая под сладким напором.
Калитка хлопнула с такой силой, что Анна даже испугалась, не прибила ли она отца, руки которого были заняты здоровенным ведром, клубом кожаных ремней, ножами и топором. Их встретила Раска, забрав у Ивана половину справы, поэтому Анна развернулась, не входя в цыганский двор и побежала домой за лукошком с яйцами. И, остановившись у палисадника, снова спрятавшись в свое убежище, за куст сирени, она, смахнув, невесть откуда взявшуюся слезу, смотрела, как по пыльной не по осеннему улице, неторопливо скачет всадник с развевающейся гривой кудрявых волос, державшийся в седле упруго и прямо. Он чуть откинулся назад и негромко, гортанно прицокивал, ведя под уздцы белую кобылу.
– Невесте украл. Вот ироды, не верю, чтоб купили. Готовятся. Послезавтра, вроде играть будут. Нас звали, по-соседски. Надо бы сходить.
Пелагея стояла рядом, держа руку козырьком, под низко повязанным на брови платком, и тоже смотрела на всадника.
Глава 16. Травинка под сапогом
Весь день Анна заставляла себя не думать. Вообще не помнить, не смотреть, не слышать. Приготовления к свадьбе на цыганском дворе шли грандиозные, строили шатры, привезли откуда-то телегу еловых лап и поздних октябринок. Благо погода стояла летняя, и цветы снова расцвели пышным цветом, как будто зима и не веяла холодом ранних закатов и резких ветров, мнущих сухой ковыль в степи.
Мать взахлеб рассказывала отцу о том, сколько теста поставили цыганки, сколько яиц наварили, каких кур нажарили. Анна закрывала ладонями уши и пробегала мимо, находя себе новое и новое дело, то в курятнике поскрести, то тыкву из погреба принести – запечь с медом. Пелагея иногда всматривалась в дочь внимательно, чуть прищурясь выцветшими глазами из-под белоснежного платка, цокала, но молчала. И только один раз Анна не выдержала, подкралась к своему заветному окошку, глянула мельком и, как будто пламенем жигануло ее по глазам, Баро в парчовой рубахе, в шелковых, отливающих ртутно штанах, с зачесанными назад кудрями, влажными от невесть откуда взявшегося дождика, прилаживал к шатру жениха и невесты огромные, алые искусственные розы. Он стоял на лавке, крепко уцепившись за балку, увитую еловыми гирляндами, весь вытянулся, как струна и сильные плечи ходили ходуном, играли мышцами под тонкой тканью. У Анны заболело под ложечкой, она дернула занавеску, села на кровать и сжала зубы с такой силой, что они заскрипели. Потом смахнула слезы и выскочила на кухню.