Илья Скад – Трикстер (страница 7)
Казимир же, напротив, пребывал в состоянии лихорадочной, почти экстатической ясности. Он наблюдал за метаморфозой скупщика с холодным, безжалостным любопытством учёного. Власть, которую он ощущал, была подобна крепкому, старому вину, опьяняющему самую душу; она согревала его изнутри, разгоняя вековой лёд апатии, что сковал его сердце. Он не произносил ни слова, предоставив кукле вести свою леденящую душу исповедь, и лишь пальцы его, сцепленные за спиной, сжимались и разжимались в такт собственному учащённому сердцебиению – единственному признаку волнения, что он ещё не в силах был усмирить.
–
Казимир медленно покачал головой, и на губах его заиграла тень улыбки – улыбки сфинкса, ведающего разгадку всех загадок.
– Я – ничто, любезный Грегор, – произнёс он тихо, и голос его звучал как шелест страниц в библиотеке. – Лишь эхо. Лишь тень. Я – тот, кто слушает. А говорит… говорит он.
И он кивнул в сторону куклы. Пьеро смотрел на Грегора своими стеклянными, невидящими глазами, и скорбная маска его казалась теперь не выражением горя, но насмешкой над всем человеческим родом, над его ничтожными тайнами и ужасами.
Паника в глазах Грегора достигла своего апогея. Он отшатнулся от прилавка, задев полку, с которой с грохотом свалилась старая бронзовая чернильница, оставив на полу кляксу, похожую на запекшуюся кровь.
– Заткни его! Заткни эту… эту мерзкую деревянную глотку! – взвыл он, и в голосе его послышались нотки истерии. – Что тебе нужно?! Денег? Бери! Бери всё! – Он судорожно стал рыться под прилавком, вытаскивая старую железную шкатулку, набитую смятыми ассигнациями и золотыми монетами. Руки его тряслись так, что монеты звякали, выскальзывая из пальцев и катаясь по полу, словно разбегающиеся пауки.
Казимир наблюдал за этой унизительной пляской алчности и страха с невозмутимым спокойствием. Деньги, эти разноцветные бумажки и холодные кружочки металла, не вызывали в нём ни малейшего волнения. Они были лишь символом истинной валюты, что он для себя открыл – валюты страха, власти над чужими душами, над их тайнами.
– Деньги? – переспросил он, и в голосе его прозвучала лёгкая, почти презрительная усмешка. – О, нет, мой друг. Деньги – это лишь… плата за молчание. Скромный гонорар за моё неведение. Но того, что я
Он сделал паузу, дабы слова его, словно капли кислоты, проникли в самое нутро скупщика.
– Цена твоего молчания, Грегор, и цена моего… невмешательства… будет выше. Значительно выше.
Грегор замер, сжимая в потных ладонях пачку банкнот. Его глаза, полные животного ужаса, вопрошали.
– Я хочу знать, – продолжал Казимир, и его голос приобрёл металлический, не терпящий возражений оттенок. – Я хочу знать всё. О тех, кто, подобно тебе, приносит сюда плоды своих тёмных дел. О твоих «клиентах». Их имена, их адреса, их маленькие, грязные секреты. Ты – паук, сидящий в центре паутины. И я хочу видеть всю паутину. Каждую ниточку. Каждую муху, что запуталась в её липких узлах.
Осознание медленно, как яд, проникло в сознание Грегора. Он понял, что Казимир хочет не просто его уничтожить; он хочет сделать его орудием, проводником, ключом к новым жертвам. И в этом осознании был ужас, превосходящий даже страх разоблачения. Он видел, как его собственная, тщательно выстроенная вселенная порока рушится, поглощаемая ненасытной тенью этого безумного человека и его ужасной куклы.
– Я… я не могу… – простонал он. – Они убьют меня…
– О, – Казимир мягко кивнул, словно принимая этот аргумент. – Безусловно. Но вопрос, мой дорогой Грегор, лишь в том, что случится раньше. Их месть… или моя.
Он снова склонился к Пьеро, и шепот возобновился, тихий, но оттого ещё более невыносимый.
–
– Хватит! – взревел Грегор, зажимая уши ладонями, но шепот, казалось, проникал прямо в его мозг, минуя все преграды. – Хватит! Я согласен! Всё! Я дам тебе всё, что ты хочешь! Имена… адреса… всё! Только забери эту тварь! Убери её от меня!
Казимир медленно, с наслаждением гурмана, протянул руку и взял куклу с прилавка. Шёпот мгновенно прекратился. В лавке воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжёлым, прерывистым дыханием Грегора и тихим поскрипыванием половиц.
– Я вернусь завтра, на закате, – произнёс Казимир, укладывая Пьеро обратно в холщовый мешок с почти нежной заботливостью. – И я ожидаю найти здесь полный список. Будь точен. Память у моего друга… – он похлопал по мешку, – …феноменальна.
Он не оглянулся ни разу, выходя из лавки. Колокольчик над дверью снова издал свой предсмертный стон. Казимир ступил на улицу, и туман, казалось, расступился перед ним, как перед властелином. Он шёл, сжимая в руке мешок с куклой, и в груди его бушевало пламя, которого он не ощущал долгие-долгие годы. Он был жив. По-настоящему жив. Деньги, что он в итоге взял – пачку смятых ассигнаций, сунутых ему в руки обезумевшим Грегором, – были лишь холодным комком в его кармане, не имеющим никакой цены по сравнению с тем опьяняющим нектаром всевластия, что он испил сегодня. Он обладал знанием. Он держал в руках нити чужих судеб. И это ощущение было слаще любого богатства, сильнее любого вина, могущественнее любой королевской власти. Он шёл по спящему городу, и каждый его шаг отдавался в его душе торжествующим маршем победителя, одинокого и страшного в своей новой, обретённой силе.
Возвращение в лоно своего склепа – ибо дом Казимира не мог именоваться иначе – было подобно возвращению алхимика в его лабораторию после того, как он, наконец, отыскал философский камень. Сумрак особняка, обычно давящий и полный укоризны, ныне казался ему благословенным мраком святилища. Он запер тяжёлую дубовую дверь на все засовы, и скрип железа прозвучал для него сладостнее любой музыки, ибо возвещал о начале таинства, о возможности без помех предаться своим новообретённым, ужасным опытам. Воздух в доме был неподвижен, холоден и густ, словно в склепе, и пыль, кружащаяся в лучах единственной свечи, что он зажёг, походила на пепел сожжённых надежд.
Он извлёк Пьеро из холщового мешка и водрузил его на почётное место – на покрытый бархатом пуфик посреди кабинета. Бледное лицо, освещённое снизу дрожащим пламенем, казалось, ожило, и в его скорбной гримасе Казимиру теперь виделась не печаль, но напряжённое внимание соучастника, жаждущего продолжения пиршества власти. Деньги, выманенные у Грегора, он швырнул в ящик стола без малейшего интереса; звон монет был жалким и пустым по сравнению с тем леденящим душу шёпотом, что заставил трепетать толстокожего скупщика.
И тогда им овладела новая, неутолимая жажда – жажда не просто обладания, но усиления сей демонической связи. Он инстинктивно чувствовал, что сила, оживляющая куклу, питается не воздухом и не светом, но некоей иной субстанцией, некоей эссенцией, что исходит из самых тёмных глубин человеческой души. Эмоциями. Страхом. Отчаянием. Унижением. Он был подобен садовнику, открывшему, что его диковинный цветок расцветает пышнее не от воды, а от крови.
«Подпитать её… – прошептал он, впиваясь взглядом в стеклянные зрачки Пьеро. – Надо подпитать её…»
Он присел напротив куклы, склонившись вперёд, и начал нашептывать ей, но на сей раз не факты и не улики, а те самые униженные, полные животного ужаса мольбы, что изрыгал из себя Грегор в минуту своего наивысшего страха.
– Забери её! Убери эту тварь! – прошипел Казимир, пародируя сдавленный, истеричный голос скупщика. – Я дам тебе всё! Только закрой её рот!
Он вглядывался в неподвижные черты Пьеро, ища признаков отклика. Сначала ничего. Лишь холодное дерево и тень от свечи, пляшущая на выщербленной щеке. Но Казимир не сдавался. Он продолжал своё отвратительное действо, снова и снова повторяя мольбы Грегора, вкладывая в них всю гамму пережитого им ужаса – дрожь в голосе, предсмертный хрип, слёзную мольбу. Он был не просто чтецом; он был актёром, вживающимся в роль, высасывающим из памяти каждую каплю чужого страха, дабы преподнести её в качестве жертвы своему безмолвному идолу.
И вот, когда он в очередной раз, с особым надрывом, выкрикнул: «Они убьют меня!», – он узрел нечто.
Уголки нарисованного алого рта Пьеро, всегда опущенные вниз в выражении вечной печали, дрогнули. Это не было игрой света. Нет. Это было медленное, едва заметное, но неумолимое движение. Деревянные губы изогнулись. Из скорбной дуги они превратились в нечто иное – в тонкую, растянутую черту. Черту, лишённую всякой теплоты, всякой человечности. Это была улыбка. Улыбка существа, взирающего на тленность мира; улыбка демона, вкушающего падаль; улыбка безумия, торжествующего над разумом.
Казимир замер, и сердце его на мгновение остановилось, заледенев в груди от восторга и ужаса. Он добился своего. Связь была не миражом! Она крепла, она требовала подпитки и отвечала на неё!
– Ты видишь? – прохрипел он, обращаясь уже не к кукле, но к самому себе, к пустоте комнаты. – Ты видишь?! Она жива! По-настоящему жива!
И тогда он засмеялся. Смех его, долгое время бывший ему незнакомым, вырвался из глотки ледяным, сухим, безрадостным потоком. Он смеялся, глядя на ухмыляющуюся физиономию Пьеро, смеялся над унижением Грегора, над собственной проницательностью, над всей нелепостью и ужасом бытия. Смех этот эхом раскатился по мрачным залам, ударился о портреты предков в потускневших рамах и отскочил обратно, искажённый и умноженный.