18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Скад – Трикстер (страница 8)

18

Но смех его оборвался так же внезапно, как и начался.

Его взгляд, скользнув по комнате в поисках нового объекта для своего ликования, упал на дальний угол, заваленный тенями и хламом. Туда, где на грубом деревянном сундуке восседала другая кукла – Арлекин.

И Казимир почувствовал, как кровь стынет в его жилах.

Он помнил совершенно отчётливо – он всегда, с маниакальной точностью, помнил расположение каждой вещи в своём царстве забвения. Арлекин, этот колоритный шут в пёстром, когда-то ярком наряде, всегда сидел, откинувшись спиной к стене, его голова в колпаке с бубенцами была склонена на грудь, словно в дремоте, а стеклянный взор был устремлён в пол.

Теперь же Арлекин сидел прямо. Его пёстрое лицо было обращено прямо в центр комнаты. И его глаза – те самые, что всегда казались пустыми и бездушными, – теперь смотрели. Смотрели прямо на Казимира.

Ни единая рука не прикасалась к нему. Ни малейшая вибрация не потревожила пыльный воздух в той части комнаты. Он не мог, он не должен был двигаться. Но он двинулся. Он повернул свою голову. Беззвучно. Без усилия. С неестественной, механической точностью.

Казимир, всё ещё стоя на коленях перед Пьеро, медленно поднялся. Смех его застрял в горле, превратившись в ком ледяного ужаса. Он не дышал. Он лишь смотрел, как зачарованный, в стеклянные глаза Арлекина, ища в них насмешку, злобу, или просто пустоту. Но он видел лишь отражение – крошечное, искажённое отражение пламени свечи, пляшущее в глубине тех чёрных зрачков, словно адский огонёк.

Тишина, воцарившаяся в комнате, была теперь иного качества. Это была тишина ожидания, напряжённая и грозная, как затишье перед смерчем. Казалось, сам дом затаил дыхание, и даже пыль перестала кружить. Пьеро на своём пуфике застыл с своей чудовищной улыбкой. Арлекин в углу – с своим невыносимо прямым взглядом.

И Казимир понял, с леденящей душу ясностью, что эксперимент вышел из-под контроля. Он не пробудил к жизни одну куклу. Он пробудил нечто большее. Он распахнул дверь, за которой не должно было быть ничего, кроме тьмы и забвения. И теперь из-за этой двери на него смотрели.

Глава 4. Кукла материнской любви

Не было в целом мире города, столь отравленного смрадом забвения и столь преданного гниению, как тот, в коем обитал Казимир. Воздух в его кварталах, узких и извивающихся подобно червям, был густ и тяжел, насыщен испарениями болот, что раскинулись за городскою чертою, и миазмами, поднимающимися из самой почвы, будто дыхание древнего, больного чудовища. Дома, выстроенные из почерневшего от времени и сырости камня, стояли, понурясь, под вечно серым, низким небом; их остроконечные фронтоны и узкие, похожие на бойницы окна, казалось, взирали на редкого прохожего с немым укором и тайной угрозой. Сам Казимир, чья душа давно уже стала вместилищем всех ядов и меланхолий сего скорбного места, бродил по этим улочкам в час, когда день, не в силах более противиться натиску сумерек, угасал в предсмертной агонии, окрашивая туман в багровые и лиловые тона.

Он шел, не видя пути, ибо путь сей был ему знаком до последней трещины в булыжнике, до последнего пятна плесени на стене; он шел, повинуясь некоему внутреннему маятнику, что отсчитывал в груди его ровные, монотонные удары, схожие с ударами сердца, но бывшие, увы, лишь жалким его подобием. Мысли его, сии вечные спутники и мучители, вихрем носились в черепной коробке, то возвращаясь к призрачным успехам минувших дней, когда он, кудесник и виртуоз иллюзии, повелевал вниманием толпы, то низвергаясь в бездны нынешнего его падения, когда единственной его аудиторией были пауки, ткавшие свои сети в углах его убогого жилища. И в самой гуще сего мрачного калейдоскопа внезапно возник, будто призрак, вызванный силой неукротимого воспоминания, образ Илоны.

Илона! Имя сие, словно раскаленный клинок, пронзило его существо, пробудив дремавшую, но не утихшую боль. То была рана, нанесенная его гордыне, его самолюбию, его самой сути, – рана, что никогда по-настоящему не затягивалась, но лишь прикрывалась тонкой, подобной паутине, пленкой забвения, готовой порваться от малейшего прикосновения. Она, чья красота некогда казалась ему единственным светом в океане тьмы, она, чьи клятвы он, в своем ослеплении, почитал столь же вечными, как движение звезд, – предпочла ему богатого покровителя, человека плоского, как доска, и пустого, как высохшая тыква, но чей кошелек отягощало золото, а родословная уходила корнями в седую древность. Она продала их любовь, их общие грёзы, их безумные, поэтические клятвы, данные под шепот ночного ветра, – продала за суетный блеск бриллиантов и тяжелую парчу платьев.

И вот, в тот самый миг, когда мысль о ней, жгучая и ядовитая, достигла в его мозгу наивысшего накала, сама судьба, насмешливая и жестокая, решила явить ему живое воплощение сего призрака. Из-за поворота узкой, как кинжал, улочки, навстречу ему, бесшумно катясь на колесах, обитых черным бархатом, выплыла карета. Карета была знакома ему – он видел ее некогда у входа в театр, в тот самый вечер, когда его собственная жизнь покатилась под откос. Геральдический знак на дверце – сова, сжимающая в когтях змею, – врезался в его память с той же отчетливостью, что и клеймо палача. И пока он стоял, пригвожденный к месту внезапным оцепенением, дверца отворилась, и из нее, будто видение, рожденное туманом и его собственным отчаянием, вышла Она.

Время, что для него, Казимира, текло медленно, как патока, оставляя на всем отпечаток тления, для нее, казалось, не имело власти. Черты ее лица, отточенные и прекрасные, сохранили свою утонченность, но теперь в них появилась новая, холодная завершенность, подобная законченной мраморной статуе. Платье из темно-синего бархата, отороченное серебряным мехом, облегало ее стан, подчеркивая принадлежность к миру, ему недоступному. В ушах ее сверкали сапфиры, столь же темные и глубокие, как ее глаза в тот миг, когда они встретились с его взглядом. И в этих глазах, в глубине их, он увидел нечто, что заставило его окаменелое сердце вновь судорожно биться. Он увидел страх. Старый, знакомый, детский страх перед его язвительным языком, перед его беспощадным умом, способным одним только словом, разрушить любую иллюзию, обнажить любую фальшь. Этот страх мелькнул в ее взоре на мгновение – быстрая, испуганная тень, – и был тут же подавлен, скрыт под маской холодной, почти презрительной учтивости.

– Месье Казимир, – произнесла она, и голос ее, некогда звонкий и мелодичный, как ручей, теперь звучал ровно и глухо, точно удар по натянутой шелковой ткани. – Какая… неожиданная встреча.

Он не ответил сразу, дав тягостной паузе наполниться всем невысказанным, что висело между ними, словно ядовитый туман. Он смаковал ее смущение, этот миг ее слабости, ибо видел, как тонкие пальцы в перчатках сжали шелковый ридикюль, и как легкая, едва заметная дрожь пробежала по ее ледяной маске.

– Мадам, – наконец изрек он, и его собственный голос показался ему сиплым и чужим, доносящимся из какой-то глубокой склепной пустоты. – Встреча сия столь же неожиданна, сколь и поучительна. Она являет собою живое доказательство того, сколь причудливы пути провидения, что сталкивает на узкой тропе обитателей столь различных миров. Мира иллюзий, коему я, увы, все еще служу, и мира… прочного благополучия, что вы избрали.

Он намеренно сделал ударение на последних словах, и тонкая язвительность, в них заключенная, достигла цели. Легкий румянец, неестественный и яркий, как пятно чахотки, выступил на ее бледных щеках.

– Вы всё тот же, месье, – сказала она, и в голосе ее послышалась старая обида, смешанная с досадой. – Все так же любите играть словами, как фокусник – играет картами.

– Ах, мадам! – воскликнул он с притворным пафосом, внутри себя ликуя от того, как легко ему удалось задеть ее. – Карты могут предсказать судьбу, слова же – лишь обнажают ее. И разве не забавно, что мы, двое, когда-то читавшие одну и ту же книгу жизни, ныне находим столь разные смыслы на ее страницах? Вы обрели свой тихий, благоустроенный сад, я же… я остался бродить по буреломам и пустошам, где единственными спутниками моими являются фантомы и тени.

Он видел, как ей хочется оборвать эту пытку, повернуться и уйти, скрыться в безопасности своей богатой кареты. Но светские условности, та самая клетка, в которую она себя добровольно заключила, держали ее крепче любых цепей. Она должна была выслушать его, должна была сохранять лицо. И это унижение, это вынужденное стояние перед ним, этим парией, этим нищим гением, было для него слаще всяких медов.

– Я не стану отнимать ваше время, – промолвила она, сделав шаг к карете, и в глазах ее снова мелькнул тот самый страх, но теперь приправленный уже не просто смущением, но и ненавистью. – Удачи вам, месье Казимир.

– И вам, мадам, – отвечал он с низким, театральным поклоном. – Желаю, чтобы стены вашего сада всегда оставались прочными, а его цветы – не увядали.

Она быстро скрылась в темном зеве экипажа, дверца захлопнулась с глухим, окончательным звуком, и карета, словно призрак, растворилась в сгущающихся сумерках. Казимир стоял неподвижно, вслушиваясь в затихающий стук колес, что отдавался в его ушах подобно ударам погребального колокола. Но что хоронили они? Не любовь, ибо любовь сия была мертва давно, и тлен ее он вдыхал полной грудью все эти годы. Нет, они хоронили последние остатки его прежнего «я», последние слабые поползновения к чему-то светлому, что могло еще тлеть в глубине его души.