18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Скад – Чугунное небо. Ржавые маски (страница 7)

18

Лестница привела меня в обширное, низкое подземелье. Это были не просто подвалы. Это была лаборатория, или храм, или склеп – все три вместе. Сводчатый потолок, сложенный из почерневшего кирпича, поддерживался ржавыми железными колоннами. Вдоль стен тянулись стеллажи с рядами стеклянных сосудов, в которых плавало нечто неописуемое: биологические образцы, искажённые и сросшиеся с металлическими частями; кристаллы, пульсирующие тусклым светом; жидкости, бурлящие сами по себе. Посреди зала стояли огромные, причудливые аппараты, соединённые лабиринтом труб, проводов и приводных ремней. Некоторые из них, покрытые вековой пылью, были неподвижны; другие, к моему ужасу, тихо шевелились, и из их медных жерл сочился слабый, зеленоватый пар, пахнущий гнилью.

И в центре этого инфернального цеха, прямо на каменном полу, был выложен огромный, сложный круг. Он был инкрустирован в пол пластинами из разных металлов – меди, свинца, олова, серебра и того же тёмного, обсидианоподобного материала, что был в модели сердца. Внутри круга геометрические символы и алхимические знаки образовывали узор, напоминающий то ли чертёж машины, то ли диаграмму чудовищного организма. И от этого круга, от этих металлических жил, вкопанных в землю, и исходила основная вибрация, тот самый гул. Земля здесь действительно пела. Или её заставляли петь.

Я подошёл ближе, осмелев от ужаса, перешедшего в некую гипнотическую фазу. Свеча выхватывала детали: здесь, у края круга, лежала груда исписанных листков – чертежи, формулы, безумные диаграммы. Я наклонился и поднял один. Почерк был отцовским, но ещё более неистовым, рваным. «синхронизация резонансных частот поместья с частотой механических гибридов… цель – очищение или трансмутация материи на границе владений Вейл-Ван Дерен… Опыты с субъектами показали нестабильность, распад при внесении в поле… Поле усиливается в новолуние и полнолуние… требуется „живой ключ“ – наследник, чья кровь…»

Я не стал читать дальше. Смысл был ясен, и он был чудовищен. Мой отец и Люциус Ван Дерен были не просто чудаками. Они были соучастниками в каком-то титаническом, безумном эксперименте над самой реальностью, над границей между жизнью и смертью, плотью и механизмом, нашей землёй и чем-то иным. Пожар в оранжереях был не несчастным случаем – это был сбой в их адской машине, вырвавшаяся на волю энергия, «зелёное пламя». А «Обсидиановый Утёс»… он был не просто домом. Он был станцией, резонатором, частью механизма. И этот механизм всё ещё работал. И для его завершения, как гласили записи, требовался «живой ключ». Наследник. Я.

Гул вдруг усилился, перейдя в болезненный для ушей вой. Металлические пластины в полу начали слабо вибрировать, издавая высокий, дрожащий звон. Из тёмных проходов, ведущих ещё глубже, возможно, к самым корням холма, повалил тот самый едкий, зеленоватый пар. В нём заплясали искры, холодные, электрические. Я отступил, спотыкаясь. Мне нужно было бежать. Немедленно. Но ноги не слушались. Я смотрел, как зал оживает, как машины начинают двигаться быстрее, смазанные чем-то тёмным и липким, сочащимся из стыков между камнями. И в этом гуле, в этом звоне, я снова различил голоса, теперь слившиеся в единый, торжествующий хор:

«ПРИШЁЛ… КЛЮЧ ПРИШЁЛ… ПОРА… ЗАНЯТЬ МЕСТО В СЕРДЦЕ МАШИНЫ…»

Я повернулся и бросился бежать обратно к лестнице. Я мчался вверх по скользким ступеням, не оглядываясь, чувствуя, как из темноты за мной тянется что-то – не физическая хватка, но давление, воля самого места, желающая втянуть меня обратно, в свой центр. Я ворвался в верхний коридор, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, задыхаясь. Сердце бешено колотилось, в ушах звенело. Но тишина здесь, наверху, была ещё страшнее. Она была обманчивой, притворной, как затишье перед бурей.

Именно тогда я и увидел её. В дальнем конце коридора, у самого поворота в галерею, стояла фигура. Неясная, колеблющаяся, как мираж в жару. Но я различил очертания старого платья с кринолином, бледные, будто лишённые крови руки, сложенные на груди. Лица не было видно – оно тонуло в тени. Но от неё исходил тот самый, знакомый по ночным бдениям, шорох тяжёлой ткани. И холод. Волна леденящего холода, не имевшего ничего общего с температурой воздуха, поползла по коридору навстречу мне.

Мы стояли так, может, секунду, может, вечность. Я не мог пошевелиться. Затем фигура медленно, очень медленно, повернулась и скользнула за угол, исчезнув из виду. Шорох её платья затих.

Остаток ночи я провёл, запершись в своей комнате, с зажжённой всеми свечами, какие только нашёл, и с револьвером отца в руке – оружием, которое я отыскал в его столе в кабинете. Рассвет застал меня в том же кресле, с воспалёнными глазами и умом, балансирующим на самой грани пропасти. Я больше не сомневался. Безумие было не метафорой. Оно было наследством, более весомым, чем поместье и титул. Оно было живым, дышащим существом, встроенным в камни дома и в мои собственные гены.

Когда серый свет окончательно разогнал ночные тени, я смотрел в запотевшее окно и думал не о продаже, не о бале. Я думал о том, как сбежать. Но даже эта мысль казалась предательством по отношению к чему-то глубоко внутри меня – тому самому «ключу», что начинал поворачиваться в замке, приготовленном отцом. Бал Ржавых Масок, назначенный на полнолуние, уже не виделся мне коммерческим предприятием. Он виделся жертвоприношением. Или инициацией. И я, готовивший его, был одновременно и жрецом, и предназначенной жертвой.

Дом выиграл эту ночь. Он показал мне свои глубины. И я понял самую ужасную вещь: бежать было бесполезно. Потому что где бы я ни был, песня земли, гул машины, встроенной в мою кровь, будет преследовать меня. «Обсидиановый Утёс» был не местом на карте. Он был состоянием души. Моей души. И ключ от выхода, если он вообще существовал, лежал не в конторе маклера, а в самом сердце этого кошмара – в восточном крыле, в подземной лаборатории, в пустой раме в галерее, ждущей моего портрета.

Я усмехнулся – сухим, беззвучным смешком безнадёжности. Звук этот был так же ужасен, как и все ночные шорохи. Глава моей жизни в этом месте подходила к концу. Но финал её, я чувствовал, будет не освобождением, а погружением. Погружением в ржавчину, в зелёное пламя и в вечный, механический шёпот моих предков.

Глава 2. Призраки в бальных платьях

Смеркалось – неизменный, вечно длящийся час в этом проклятом доме, – и особняк всколыхнулся, подобно гигантскому зверю, потревоженному в своей болотной спячке. Я взирал на это оживление из своего кабинета, что притулился на западном крыле, и чувствовал себя не господином, а лишь зрителем, незваным и лишним, наблюдающим за разыгрываемой без его воли мрачной пантомимой. Подготовка к балу, этому ежегодному искупительному ритуалу, кипела внизу, но кипела как-то мертвенно, безрадостно, в полном соответствии с духом Вейлов. Не было слышно привычного для подобных случаев гомона, сдержанного смеха или даже усталых вздохов. Лишь чёткий, отрывистый стук молотков, заколачивающих в паркет дополнительные колья для факелов, глухой гул передвигаемой мебели, да скрип полозьев тяжёлых сундуков, извлекаемых из недр чердаков. Звуки эти, отдаваясь в пустоте высоких коридоров, казались не трудом живых людей, а размеренным тиканьем некоего гигантского, запущенного механизма, чьи шестерни вот-вот провернутся последний раз, чтобы запустить необратимый ход событий.

Я вышел из своего убежища и, придерживаясь тенистых сторон галереи, стал незримым свидетелем приготовлений. Слуги – а их число, казалось, утроилось с утра, – двигались по коридорам и лестницам с неестественной, пугающей синхронностью. Их лица были бледны и лишены выражения, глаза устремлены в какую-то точку перед собой, но не здесь, а где-то далеко, за пределами этих стен. Они не переговаривались; их движения были лишены малейшей суетливости, каждый жест выверен, экономичен и бездушен. Они напоминали мне тех самых заводных кукол, что я видел однажды в витрине магазина на Императорской улице: изящные, с тщательно выписанными лицами, но с глазами из стекла и движениями, жёстко ограниченными пружиной и шестерёнкой. Только здесь пружиной была древняя воля этого дома, а шестерёнками – его неумолимые традиции.

Особенно поразил меня старший лакей, Годрик, человек, чей возраст был загадкой, ибо казалось, он служил здесь ещё при моём прадеде. Он стоял посохом в центре вестибюля, и его высохшая, прямая фигура напоминала человеческий маятник. Он не отдавал приказов голосом – нет, он лишь слегка поводил пальцем, сухим и острым, как птичий коготь, и тот или иной слуга мгновенно менял направление, брал нужный предмет или ускорял шаг. Его собственные глаза, глубоко запавшие под нависшими, седыми бровями, были неподвижны и, казалось, видели не отдельных людей, а лишь общую схему, некий узор, который должен быть выткан на ковре этого вечера. Я поймал его взгляд, брошенный мимоходом, и почувствовал, как холодная волна пробежала по спине: в нём не было ни признания, ни даже простого осознания моего присутствия. Я был для него таким же элементом убранства, как и тяжёлая портьера или старинная ваза.

Воздух в особняке сгущался, наполняясь запахами воска, старой пыли, вытряхнутой из гобеленов, и едва уловимой, сладковатой нотой тления, будто из глубины дома поднялось дыхание самого распада, столь любезного сердцу этого рода. Сквозь высокие, узкие окна пробивался тусклый, больной свет угасающего дня, окрашивая мрамор пола в цвет застоявшейся воды. Снаружи, за стёклами, привычный смог, вечный спутник нашего индустриального века, клубился гуще обычного, превращая парк в серовато-бурую пелену, скрывающую очертания деревьев. Где-то вдалеке, за оградой поместья, грохотали по рельсам поезда, сотрясая почву своим железным дыханием, но здесь, внутри, этот звук приглушался до подземного гула, до биения гигантского металлического сердца, питающего жизнь – или смерть – этого проклятого места.