18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Скад – Чугунное небо. Ржавые маски (страница 11)

18

Я зажмурился, пытаясь отогнать наваждение. Когда открыл глаза, то увидел, что дневник лежит раскрытым на той самой странице с оборванной записью. И внизу страницы, в уголке, куда раньше не падал свет, я различил крошечную, бледную, почти стёршуюся пометку, сделанную, казалось, другим, более дрожащим почерком – или тем же, но в момент крайнего изнеможения. В ней было всего два слова:

«Они проснутся.»

И под ними – маленький, тщательно выведенный, но от того не менее жуткий рисунок: глаз. Не человеческий. Глаз, в радужке которого была заключена не спираль, а крошечная, детально выписанная шестерёнка.

В эту секунду я услышал звук. Он шёл сверху, с потолка библиотеки, вернее, из пространства за ним. Это был металлический, скрипящий звук, словно где-то в недрах дома провернулась огромная, давно не смазанная шестерёнка. За ним последовал другой – протяжный, подобный вздоху, звук натягиваемой струны, которая вот-вот лопнет. И затем – тишина. Но тишина эта была особой, насторожённой, полной ожидания, будто весь дом, эта гигантская, дремлющая машина, описанная дедом, только что сделала первый, пробный вдох.

Я вскочил, захлопнул дневник, словно он мог укусить, и отшатнулся от стола. Моя спина наткнулась на один из стеллажей, и с верхней полки, с лёгким шелестом, подобным смешку, сползла и упала к моим ногам небольшая книга в зелёном переплёте. Я наклонился, чтобы поднять её. Это был томик стихов, любимый моей матерью. Он раскрылся на заложенной когда-то странице. Строки, обведённые её рукой, бросились мне в глаза, и кровь застыла в жилах:

«Мы все танцуем здесь, в кромешной тьме,

Под звуки скрипки, что зовёт на край.

Лиц не видать в потёмках, но во тьме

Я знаю – каждый мой собрат – не я.»

Я бросил книгу, как обжёгшись. Мой разум, и без того натянутый до предела, начал сдавать. Бессвязные записи деда, вырванные страницы, движущаяся пыль в модели, скрип шестерёнок, стихи о танце без лиц… Всё это сплелось в единый, чудовищный узор, смысл которого был одновременно и ужасающе ясен, и непостижим.

Я бежал из библиотеки, не оглядываясь, оставив лампу гореть, а дневник – лежать на столе. Но прежде, чем захлопнуть дверь, я бросил последний взгляд в ту темноту, где бюсты философов сторожили тайны безумца. И мне показалось, что желтоватый череп медленно, с тихим щелчком, разжал свою челюсть и… улыбнулся.

Вечер опустился на дом Вейлов подобно густой, непроглядной пучине, поглотив последние жалкие отсветы свинцового дня. Подготовительная суета, столь механистичная и беззвучная, к этому часу утихла, исполнив свою программу. Слуги разошлись по своим закоулкам и чердакам, и особняк погрузился в состояние тяжёлого, зловещего покоя – того покоя, что царит в теле перед началом лихорадки или в зале суда в минуту, предшествующую вынесению приговора. Я укрылся в своём кабинете, но укрывательство это было призрачным; стены, казалось, утратили способность защищать, став тонкими, как паутина, сквозь которую просачивалось само дыхание дома – холодное, неторопливое, выжидающее.

Я пытался читать, но буквы на страницах плясали и сливались, превращаясь в те самые размытые пятна, что с потолка бального зала взирали на меня слепыми очами. Мысли мои возвращались к дневнику деда, к его безумным прозрениям о «сосудах» и «сущностях», к роковой фразе. Каждое дуновение сквозняка в трубе, каждый скрип старого дерева я принимал за тот металлический скрежет шестерёнки, что слышал в библиотеке. Нервы мои были натянуты до предела, подобно струнам того самого мифического инструмента, что должен был, по мнению деда, улавливать эхо личности. Я был уверен, что вот-вот сорвусь в бездну, и эта уверенность парадоксальным образом рождала в душе оцепенение, тупое, животное принятие своей участи.

И тогда, в самый разгар этой тишины, отягощённой предчувствием, я услышал Музыку.

Сперва это был лишь намёк на звук, вибрация, скорее угадываемая, чем воспринимаемая ухом, – как если бы по стене прополз жук или в соседней комнате упала пылинка. Я замер, затаив дыхание. Вибрация повторилась, обрела форму, превратилась в звук. Тихий, далёкий, фальшивый, до жути знакомый звук… вальса.

Сердце моё, до этого момента бившееся неровно и глухо, словно остановилось, а затем рванулось в бешеной, хаотической пляске. Кровь отхлынула от лица, пальцы похолодели. Это не могло быть. Это было невозможно. Я сидел, не смея пошевелиться, пытаясь убедить себя, что звук рождается в моём собственном воспалённом мозгу, что это лишь воспоминание, вывернутое наизнанку болезненным воображением. Но нет. Он продолжался. Тихий, словно доносящийся из-под земли или сквозь толщу воды, но неоспоримо реальный. Это была мелодия старого, полузабытого вальса, того самого, что, как я знал из семейных преданий, традиционно открывал осенний бал Вейлов. Но исполнялась она так ужасно! Звуки фортепьяно были глухими, приглушёнными, будто на клавиши давили тряпичными пальцами, а скрипка звучала пронзительно, с душераздирающей фальшью, с дребезжащим, плачущим тембром, от которого по коже ползли мурашки. Каждая нота была не живым звуком, а его бледной, искажённой тенью, пародией на музыку, изнанкой мелодии.

Я поднялся, движимый слепым, неосознанным порывом. Ноги мои, ватные и непослушные, понесли меня прочь из кабинета, в тёмный коридор. Звук, едва уловимый, вёл меня, как нить Ариадны, ведущая не из лабиринта, а в его самую сердцевину. Я шёл, прижимаясь к стенам, шершавым от старых обоев, и моя тень, отбрасываемая единственной оставленной на ночь лампой в сенях, плясала на стене в такт этому жуткому вальсу, изгибаясь и ломаясь.

Он вёл меня в восточное крыло, в ту самую часть дома, что считалась давно закрытой и где днём раздался тот леденящий вопль. Коридоры здесь были уже, темнее, воздух – спёртей и насыщенней запахом пыли и сырости. Наконец я остановился перед дверью. Она была узнаваема, хоть я и не видел её много лет. Дверь в старую музыкальную гостиную.

В былые времена, до того, как крыло закрыли, это была изящная комната, где музицировала моя бабушка, а позднее – мать. Но после одного события, о котором в семье говорили шёпотом и обрывочно, комнату заперли, а ключ, как гласила молва, потеряли – или намеренно выбросили. Сама дверь была произведением искусства: панели из полированного ореха, инкрустированные перламутром в виде лир и музыкальных ключей. Теперь же перламутр потускнел и отслаивался, как кожа на трупе, а дерево почернело и покрылось сетью мелких трещин. И из-за этой двери, из-за этой массивной, немой преграды, и лилась та самая призрачная, фальшивая музыка.

Я приложил ухо к холодной древесине. Звук стал чуть отчётливее. Я мог различить теперь не только мелодию, но и… детали. Слышал, как неуверенно, с запинкой берётся аккорд, будто невидимый пианист ищет нужную клавишу вслепую. Слышал скрип смычка по струнам, сухой, царапающий, словно скребущий по кости. А между нотами, в паузах, мне чудились другие звуки: лёгкий шорох платья по полу, тихий, прерывистый вздох, сдержанный, похожий на всхлип, смешок. Всё это было так тихо, так призрачно, что могло быть игрой воображения, но совокупность производила впечатление неоспоримой реальности. В комнате, запертой на десятилетия, кто-то или что-то разучивало вальс.

Охваченный внезапной, отчаянной решимостью, я схватился за ручку – старинную, бронзовую, в виде головы гарпии. Я дёрнул. Дверь не поддалась. Я нажал на неё плечом, но массивные петли и замок, хранившие покой комнаты долгие годы, даже не дрогнули. Замок… Ключ был потерян. Или выброшен. Я отступил, дрожа от бессильной ярости и страха. И в этот момент музыка внезапно прекратилась.

Тишина, наступившая вслед, была в тысячу раз ужаснее любого звука. Она была живой, напряжённой, полной внимания. Мне показалось, будто по ту сторону двери тоже прислушиваются. Прислушиваются ко мне. К моему дыханию, к стуку моего сердца, к скрипу половицы под моей ногой. Я замер, боясь пошевелиться. И тогда из-за двери донёсся новый звук. Не музыка. Лёгкий, чёткий, недвусмысленный звук шагов. Не тяжёлых, мужских, а лёгких, скользящих, женских шагов, будто кто-то в бальном платье и туфельках на каблуках медленно прошёлся по комнате от фортепьяно к камину. Раз, два, три… пять шагов. Пауза. И обратно: пять шагов. Так кто-то мог расхаживать в раздумьях или в ожидании.

Безумие, долго копившееся во мне, прорвалось наружу. Я не помнил, как оказался внизу, в вестибюле, где в ночном свете одинокой лампы бледным призраком вырисовывался Годрик, казалось, никогда не ложившийся спать.

– Ключ! – прохрипел я, хватая его за рукав. Его костлявая рука под моими пальцами казалась сухой веткой. – Ключ от музыкальной гостиной в восточном крыле! Где он?

Его безжизненные глаза медленно поднялись на меня. В них не было ни удивления, ни беспокойства.

– Ключ потерян, молодой господин, – его голос был ровным и глухим, как стук по дереву. – Ещё при жизни вашего деда. Дверь не открывалась тридцать лет.

– Но там… там музыка! – вырвалось у меня.

На его иссохшем лице не дрогнул ни один мускул.

– В восточном крыле сквозняки, сударь. Старые трубы иногда поют на ветру. Или… крысы. В стенах завелись крысы. Они могут производить странные звуки.