Илья Скад – Чугунное небо. Ржавые маски (страница 10)
Я почти бежал из зала, не в силах более выносить это молчаливое, давящее присутствие. За спиной у меня, казалось, нарастал шёпот – шёпот шёлка невидимых платьев, лёгкий скрип паркета под невесомыми каблуками, сдержанный смех, лишённый радости. Это, конечно, была лишь кровь, стучавшая в моих ушах, лишь воображение, разожжённое до белого каления. Но, пересекая порог, я не смог удержаться и обернулся.
Свечи в канделябрах дружно качнулись, будто от сильного сквозняка, которого не было. И на мгновение тени на потолке ожили, сдвинулись, сплелись в судорожном, диком танце. А бледные, размытые лица на фреске, освещённые этим трепетным светом, мне показалось, обрели на миг выражения – выражения невыразимой, леденящей душу тоски и голода.
Покинув бальный зал с его безглазыми ликами и давящим величием, я инстинктивно потянулся к единственному месту в этом доме, где, как мне ещё недавно казалось, мог укрыться разум, – к библиотеке. Она располагалась в северном крыле, окнами во внутренний двор, куда почти никогда не заглядывало солнце и где влажный воздух вечно отдавал плесенью и старой бумагой. Это было царство моего деда, и даже после его кончины слуги, по-видимому, боялись нарушить установленный им порядок, ибо уборка здесь проводилась редко и поверхностно. Библиотека стала нетронутым саркофагом его ума, и я надеялся в её тиши, отгороженной от общего похоронного оживления, найти если не ответы, то хотя бы временное забвение.
Дверь, массивная, обитая потёртой кожей, со скрипом поддалась моей руке. Воздух, хлынувший навстречу, был густ, холоден и насыщен знакомым, почти успокаивающим ароматом распада, благородного, интеллектуального: пыли веков, медленно разлагающегося пергамента, окисляющихся чернил и старого дерева. Я зажёг настольную лампу – газ здесь не проводили, дед не терпел «вонючих новшеств», – и её дрожащий, жёлтый свет выхватил из мрака знакомые очертания.
Комната была огромна. Стены от пола до потолка, самого высоченного, были заставлены тёмными дубовыми стеллажами, ломившимися от фолиантов, свитков и папок. В центре стоял гигантский письменный стол, заваленный бумагами, чертежами и странными приборами, покрытыми тонким слоем пыли, будто сединой времени: бронзовые астролябии с причудливыми добавлениями, неведомого назначения механизмы с шестерёнками, застывшими в вечном ожидании запуска, микроскопы с набором линз, дававших, как я помнил из детских опытов, искажённые, пугающие изображения. Между стеллажами, в нишах, стояли гипсовые бюсты древних философов, чьи пустые глазницы в полумраке казались полными укора. На одном из столов красовался череп, настоящий, желтоватый, с серебряной инкрустацией на лбу; его нижняя челюсть была подпружинена и при малейшей вибрации тихо щёлкала, будто что-то пытаясь сказать.
Но более всего, в этот вечер, моё внимание привлекло не это. Над камином, в котором даже в летнюю жару, по слухам, иногда самовозгорались сырые поленья, висел большой портрет. На нём был изображён сам дедушка в его последние годы жизни. Он сидел в этом же кресле, у этого же стола, но взгляд его был обращён не на зрителя, а куда-то внутрь себя, в невидимые дали безумия или гения. Рядом с ним, на столе, стояла небольшая, изысканно выполненная модель – миниатюрная копия нашего дома, но не та, что была в витрине вестибюля. Эта была разрезана, как анатомический атлас, обнажая внутренние комнаты, лестницы, потайные ходы. И в каждой из этих комнат были крошечные, тщательно выписанные фигурки людей. Я подошёл ближе, и леденящий ужас сковал меня: лица у этих фигурок также были размыты, как и у танцоров на фреске в бальном зале.
Мне нужно было найти хоть что-то, что прольёт свет на эту тайну. Я знал, что дед вёл дневники. Он говорил об этом моему отцу при мне, тогда ещё ребёнке, фразой, которую я запомнил дословно из-за её странности: «Истина не в событиях, а в их отражении в треснувшем зеркале души. Я веду записи». Я начал поиски. Сначала – в ящиках стола. Бумаги, счета, эскизы инженерных конструкций, перемежающиеся с бредовыми набросками крылатых существ, ползающих по фабричным трубам. Ничего связного.
Затем я обратил взор на полки. И моё внимание привлёк один том, стоящий не в ряд, а как бы поверх других, на самом краю нижней полки у камина. Он был толще и темнее прочих, переплёт из потертой чёрной кожи, без каких-либо опознавательных знаков. Я извлёк его, и под ним на полке обнаружился отпечаток, почти свободный от пыли, – знак, что книгу брали не так давно. Кто? Годрик? Леди Элоиза?
Я отнёс том к столу и опустился в кресло деда, то самое, с портрета. Кожа сиденья холодно проминалась подо мной, издавая звук, похожий на стон. Я открыл тяжёлую крышку. Страницы, пожелтевшие и хрупкие, испещрённые нервным, летящим почерком деда, пахнули не просто старостью, а чем-то ещё – слабым, но отчётливым запахом миндаля, того самого, что используют таксидермисты. Первые записи были относительно упорядочены: наблюдения за звёздами, философские размышления, заметки о новых промышленных открытиях, в которых сквозь научный интерес явно проступал страх и отвращение. «Дым фабрик, – писал он, – это не просто дым. Это испарения снов, сжигаемых в топке прогресса. Они оседают на душах, превращая их в чёрный, липкий налёт».
Но чем дальше, тем записи становились бессвязнее, порывистее, чернила местами прорывали бумагу от сильного нажима, местами бледнели до нечитаемости. Появились странные формулы, чертежи, напоминавшие то ли электрические схемы, то ли магические пентакли, где вместо традиционных символов были изображены шестерёнки и клапаны. И центральной, навязчиво повторяющейся темой стали две идеи: «сохранение сущности» и «искусство за пределами холста».
«
«
«
Я листал страницы, и безумие, заключённое в них, начинало пульсировать у меня в висках. Записи становились всё короче, обрывистее.
«Луна в перигее. Резонанс максимален. Попытка с фреской в Зале. Не краски. Не пигменты. Звук. Свет. Отражение в зеркалах, поставленных под углом… Создать не изображение, а ловушку для взгляда. Ловушку, которая поймает не зрителя, а… того, на кого смотрят».
«Они не понимают. Элоиза боится. Она думает о чести, о традиции. Я думаю о бессмертии. Не рода, а мгновения. Того единственного мгновения, когда танец достигает апогея, когда красота и ужас сливаются воедино. Это и есть сущность. Её можно извлечь. Как эфирное масло из лепестков розы. Требуется только… правильный дистиллятор».
«Механизм почти готов. Не машина, но организм. Дом – организм. Бал – его сердцебиение. Гости – кровь. Музыка – нервный импульс. А фреска… фреска будет мозгом. Собирающим, впитывающим, сохраняющим. Каждый взгляд, каждый вздох, каждый трепет… всё будет питать её. И тогда…»
И здесь, на середине предложения, чернильная строка обрывалась, превращаясь в длинную, дрожащую черту, которая процарапала бумагу и сошла на нет. Следующие несколько страниц были вырваны. Аккуратно, у самого корешка. После разрывов шли лишь бессмысленные каракули, повторяющиеся рисунки спирали, схематические изображения глаз без век и даты, поставленные в ряд, как бы отсчитывающие что-то: «…три дня до… два дня до… канун…»
Я сидел, ошеломлённый, пытаясь осмыслить прочитанное. Мои пальцы сами собой провели по месту, где были вырваны страницы, и я почувствовал под подушечками лёгкую, едва заметную неровность, будто следы клея. Кто-то удалил самое главное. Кто? И что было в тех записях? Описание «механизма»? Рецепт «дистиллятора»? Или… предупреждение?
Внезапно лампа на столе мигнула, и тени в комнате дёрнулись. Воздух, и без того холодный, стал леденящим. Я поднял глаза от дневника и взглянул на портрет деда. Мне показалось – нет, я был уверен! – что его глаза, всего мгновение назад смотревшие внутрь себя, теперь были устремлены прямо на меня. И в них не было ни безумия, ни гения. В них была жалость. Глубокая, бездонная, ужасающая жалость. А затем мой взгляд скользнул к миниатюрной модели дома. В крошечных комнатках, в ранее пустовавших коридорах, я различил новые, едва заметные точки. Они двигались. Медленно, но двигались, направляясь из разных частей дома к центральному залу, к той самой фреске. Я бросился к модели, но при близком рассмотрении точки оказались лишь скоплениями пыли, попавшими в луч света под другим углом. Или нет?