18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Петрухин – Устье. Книга 1. Колыбельная для Устья часть 1 (страница 2)

18

Следователь ждёт. Не давит.

— Треск был, — продолжает Илья. — Я подумал — лёд трещит. А это вода. Снизу. Как будто... ну, как будто её толкнули. Оттуда. — Он кивает в сторону проруби, которую уже не видно за спинами людей. — Я фонарь опустил. Глупо. Зачем? Опустил.

Голос ломается. Не всхлип, нет — просто садится куда-то под кадык, как сани в сугроб.

— И пальцы. Сложенные. Маленькие. Молитвенно.

Следователь наклоняется ближе. От него пахнет табаком, старым кофе и железом — как от ружья, которое давно не чистили.

— Шарф, — говорит он. — Вы описали оператору. Синий шарф. Завязанный узлом. Вы хорошо это запомнили?

Илья поднимает на него глаза — мутные, старческие, с красными прожилками лопнувших сосудов.

— Я свой шарф узнал. — Голос вдруг становится ровным, страшным своей обыденностью. — Его, Сережка, в пятом классе связала мать. Он его зимой носил. Синий такой, с бахромой. Она петли не умела делать, так узлом завязала. Намертво. На всю жизнь.

За окном вездехода вспыхивает ярче — вытаскивают. Илья не поворачивает голову. Сидит, уставившись в колени. По щеке течет — не чай, нет. Просто вода.

— А Серёжка... — шепчет следователь. Как сам себе.

— Пропал, — заканчивает Илья. — Четыре года назад. Зимой. В декабре. Я его искал. Всё лето. И зимой. А он — вот. Рядом. Всё время рядом был.

Илья закрывает глаза.

— Допрос закончен, — говорит следователь кому-то за спиной. И добавляет тише, только для Ильи: — Отдыхайте. Дальше не ваша война.

Но Илья не слышит. Или не хочет слышать. Потому что за закрытыми веками он снова видит прорубь, жёлтый свет и пальцы, сложенные молитвой. И синий шарф, который когда-то — давно, в другой жизни — он завязывал на шее своего мальчика. Смеясь. Намертво. Навсегда.

Вездеход раскачивается на ветру, как старая лодка. Следователь выходит — щёлкает дверцей, говорит что-то по рации, коротко и жёстко. Илья остаётся один в тёплом, пахнущем соляркой нутре. Чай остывает в кружке. Одеяло сползает с плеча.

Через десять минут дверь открывается снова. Впускает морозный пар и женщину в синей униформе — поверх куртки красный крест на белом фоне. За ней второй, помоложе, с большим чёрным рюкзаком. Медики.

— Илья Егорович? — Женщина присаживается рядом, не спрашивая разрешения. Голос у неё спокойный, ровный — такой, которым собак усыпляют и детей уговаривают выпить горькое лекарство. — Меня зовут Надежда Сергеевна. Я фельдшер. Можно просто Надя.

Илья молчит. Смотрит в пол. Валенки оставили на резиновом коврике мокрые разводы — талая вода смешалась со снегом.

— Руки давайте, — говорит она и берёт его кисть — осторожно, не спрашивая, но и не колеблясь. Пальцы у Ильи синие, опухшие, с ногтями, похожими на старые монеты. Она щупает пульс, смотрит на часы. Потом поднимает веко — светит маленьким фонариком, от которого в глазах взрываются оранжевые круги.

— Обезвоживание, — говорит она второму, молодому. Тот уже раскрыл рюкзак, достаёт тонометр, пробирки, влажные салфетки. — Обморожение первой-второй степени. Пальцы рук. Щёки, нос. Пульс сто двенадцать, давление сто шестьдесят на девяносто.

— Много, — замечает молодой.

— Мало, если б он не сидел на льду два часа, — отрезает Надежда Сергеевна. — Давайте капельницу.

Илья дёргается, когда игла входит в вену — не от боли, от привычного страха перед больницами. Но руку не убирает. Смотрит, как прозрачная жидкость бежит по трубочке, капля за каплей. Тёплая, чужеродная, спасительная.

— Что там? — спрашивает он вдруг. Голос — как лёд под ногами: тонкий, опасный.

— Не надо вам сейчас, — мягко говорит Надежда Сергеевна. Молодой в это время достаёт что-то ещё — зажигает спиртовку, греет ножницы.

— Шарф, — говорит Илья. — Синий. Вы его видели?

Она молчит. Заправляет ему рукав, чтобы капельница не перегибалась. Потом отвечает — тихо, глядя не в глаза, а в капельницу, будто та подсказывает слова:

— Мы на льду не работаем. Только живым. Но ребята сказали... — Она замолкает, решая, говорить ли дальше. — Шарф сняли. В пакет положили. Всё как положено.

Илья закрывает глаза. Капельница капает ровно, убаюкивающе. Тепло разливается по телу, размораживает суставы, вытягивает из костей ту глухую, долгую стужу, что сидела там четыре года.

— Я не сумасшедший? — спрашивает он. Не у фельдшера, у потолка.

— Нет, — отвечает Надежда Сергеевна. — Вы живой. Это не диагноз, но пока сойдёт.

Молодой врач усмехается краем рта, но тут же прячет усмешку. Обрабатывает Илье щёки мазью — та пахнет рыбой и чем-то больничным, резким. Илья морщится, но терпит.

Осмотр длится ещё минут двадцать. Давление падает до ста сорока. Пульс — до девяноста. Надежда Сергеевна дважды проверяет зрачки, трижды стучит молоточком по коленям — колени не слушаются, но дёргаются, как надо. Она кивает сама себе, записывает что-то в планшет.

— Госпитализация не требуется, — произносит она, и это звучит как приговор, только наоборот. — Но вы, Илья Егорович, подпишите бумагу, что отказываетесь. Потому что я рекомендую — лечь. Хотя бы на сутки. Согреться. Поесть.

— Не хочу, — говорит Илья.

— Я знаю. Поэтому и рекомендую.

Он смотрит на неё. Она смотрит на него. Секунд десять никто не моргает.

— Домой пустите? — спрашивает Илья.

— Пущу, — сдаётся фельдшер. — Но если ночью что-то — боль в груди, одышка, спутанность — сразу звоните. Не 112, мне. — Она суёт ему в карман визитку. Картонный прямоугольник с именем и телефоном. — Я приеду. Даже в три утра.

Снаружи хлопает дверца вездехода. Заходит следователь — тот, в чёрной куртке. Смотрит на капельницу, на фельдшера, на Илью. Выжидает паузу.

— Надежда Сергеевна, — говорит он. — Заключение?

— Общее состояние удовлетворительное. — Она говорит чётко, по-уставному, но без подобострастия. — В госпитализации не нуждается. Может давать показания.

Следователь кивает. Достаёт из внутреннего кармана лист бумаги — уже отпечатанный, с шапкой и печатью.

— Илья Егоров, — читает он вслух. — Ваши показания зафиксированы. Вы допрошены в качестве свидетеля по факту обнаружения... — он запинается на секунду, — по факту обнаружения тела. Обязательство о явке подписывать не нужно, но в случае необходимости свяжемся. Выезжать из района без уведомления не рекомендую.

Он протягивает ручку. Илья берёт — пальцы слушаются плохо, капельница тянет трубкой. Выводит свою фамилию криво, с пропущенной буквой. Имя дописывает отдельно, мелко, как ученик.

Следователь забирает бумагу, прячет в папку.

— Свободны, — говорит он. И добавляет тише: — Соболезную.

Илья поднимает голову. В глаза ему не смотрит — только в воротник куртки, где чернеет кнопка диктофона.

— Кто он был? — спрашивает Илья. — Тот мальчик? Я не видел лица. Только пальцы. И шарф.

Следователь молчит. Потом произносит — глухо, как сквозь воду:

— Экспертиза покажет. Неделя-другая. Вам сообщат.

Илья кивает. Капельница допивает последние капли — прозрачная жидкость уходит в вену, оставляя в трубке пустоту.

Надежда Сергеевна отсоединяет иглу, заклеивает место укола лейкопластырем. Молодой фельдшер собирает рюкзак — ампулы, бинты, всё по пакетам.

— Выйдете с нами, — говорит Надежда Сергеевна. — Подвезём до поворота на Сосновку. Дальше пешком — или машина есть?

— Своими ногами, — говорит Илья. Встаёт. Одеяло падает на пол вездехода, и он не поднимает.

Выходит в ночь.

Ветер снова бьёт в лицо — по-хозяйски, как после долгой разлуки. Периметр всё ещё оцеплен. Оранжевые вешки мигают в свете прожекторов. Люди в чёрном стоят над прорубью, как священники у аналоя.

Илья не смотрит в ту сторону.

Он идёт. По льду. По своему следу. Один. С визиткой фельдшера в кармане и синим пятном на веке — там, куда светил фонарик. И с другим пятном, которое не выжжет никакой фонарь: детские пальцы, сложенные в жесте, который старше всех молитв на этой замёрзшей земле.

Он идёт. Не оглядывается.

А за его спиной полярная ночь заглатывает всё — и прорубь, и свет, и маленький синий шарф, который наконец-то сняли с чужого запястья. Но который всё равно завязан узлом. Намертво.

Автобус ползёт по трассе, как больная черепаха. За окном — ни зги. Полярная ночь здесь, южнее, не такая лютая, как в Устье, но тоже липкая, тягучая, без единой звезды. Фары вырывают из темноты то столб, то кювет, то редкие ёлки, припорошенные снегом по самые макушки.

В салоне — никого. Точнее, есть ещё двое: древняя старуха на переднем сиденье, которая давно спит, уронив голову на плечо соседу — пьяному мужику в тельняшке, и тот тоже спит, приоткрыв рот. Водитель молчит, включил шансон тихо-тихо, чтобы не будить, но шансон всё равно пробивается сквозь гул мотора — «Владимирский централ, ветер северный...»

Глеб Тихонов сидит у окна на заднем ряду. Ему пятьдесят. Ровно. Только что отгулял день рождения в Пскове — один, в гостиничном номере, с бутылкой коньяка и ноутбуком. Дочь прислала смс: «Пап, с днём варенья! Целую». Бывшая жена не прислала ничего. Коллеги — тоже. Потому что коллег у него больше нет.

Он уволился. Месяц назад. Взял расчёт, закрыл личное дело, сдал удостоверение. Двадцать пять лет — в уголовном розыске. Пять — майором. Ни разу не подполковник, ни разу не спасибо. Последнее дело — подросток, пропавший в пригороде. Труп нашли в дренажной трубе через три недели. Глеб нашёл его на четвёртый день — но тогда не слушали. Начальник сказал: «Отдыхай, Тихонов, у тебя профессиональное выгорание». А он ответил: «Это у вас совесть выгорела». И ушёл.