Илья Петрухин – Parallel 2 (страница 2)
Подавитель.
Он не видел его, не мог коснуться, но ощущал каждой клеткой – поле, частоты, блокирующие его природу. Словно невидимые пальцы пережимали артерии, по которым текла его сила. Способности – те, что делали его Якорем, те, что позволяли чувствовать изнанку мира, те, что спасали его в десятках передряг, – угасали. Таяли. Исчезали, как сон на рассвете.
Маркиз стиснул зубы и рванул ворот рубашки. Под тканью, на груди, тускло мерцала татуировка – знак Якоря, его наследие, его проклятие. Сейчас она едва теплилась, как догорающий уголек.
Он выхватил рацию – маленький, чудом уцелевший прибор, который Волков с его высокомерной самоуверенностью не потрудился отобрать.
– Отец! – зашипел он в микрофон, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Вы слышите меня?
В ответ – треск помех. А затем сквозь шипение пробился голос Лебедева – уставший, надтреснутый, но живой. Значит, старик еще держится.
– Слышу, сын. Ты где?
– В белом аду. – Маркиз обвел взглядом стены, за которыми угадывались механизмы подавления. – Мои способности… они блокируются. Я чувствую, как сила уходит. Как песок сквозь пальцы.
Пауза. В рации слышалось тяжелое дыхание Лебедева – то ли от напряжения, то ли от бега.
– Они изучают тебя, – наконец произнес старик, и в голосе его звучала та горькая мудрость, что приходит только с годами и потерями. – Собирают данные, Маркиз. Ты для них – не пленник. Ты – образец. Совершенный Якорь, выросший на изнанке миров. Ты для них – подопытный кролик в клетке.
Маркиз выдохнул. Конечно. Волков никогда не делал ничего просто так. Если он запер Якоря в отдельной комнате, значит, ему что-то нужно от Якоря. Данные. Частоты. Возможность просчитать, как работает идеальный стабилизатор реальности.
Он уже хотел ответить, когда вдруг почувствовал это.
Тонкая, едва уловимая вибрация где-то глубоко внутри. Словно струна, которую пытались заглушить, но она продолжала звучать – тихо, но неумолимо.
Подавитель душил активные способности. Те, что требовали усилия, концентрации, волевого импульса. Но пассивное поле стабильности – то, что делало его Якорем по рождению, то, что было впитано с молоком матери и первым криком в этом мире, – оно все еще работало. Ослабленное, сдавленное, но работало.
Маркиз закрыл глаза. Сосредоточился не на том, чтобы бороться, а на том, чтобы просто быть. Быть собой. Быть тем, кто он есть. Не Якорем, не солдатом, не оружием – просто человеком, чье присутствие в этом мире уже само по себе означает порядок.
Воздух вокруг него дрогнул.
Медленно, мучительно медленно, словно сквозь бетонную стену пробивался росток, поле стабильности начало расширяться. На миллиметр. На сантиметр. На полшага от тела.
Маркиз открыл глаза.
Вокруг него, в радиусе метра, реальность выглядела иначе. Белые стены перестали быть идеально гладкими – на них проступили микротрещины, едва заметные глазу, но существующие. Воздух перестал быть стерильным – в нем запахло пылью, потом, железом. Мир становился настоящим.
Пузырь нормальной реальности.
Он был мал. Он был хрупок. Он требовал колоссального напряжения – Маркиз чувствовал, как пот выступает на лбу, как дрожат мышцы, как сердце колотится где-то в горле. Но он держал.
– Отец, – выдохнул он в рацию, стараясь не потерять концентрацию. – Я кое-что понял. Подавитель берет активные частоты. Но мое поле… оно просто есть. Оно не требует усилия. Оно требует только… меня.
В рации молчали. А потом Лебедев рассмеялся – тихо, устало, но с той ноткой гордости, которую не мог скрыть даже страх.
– Ты слышишь, Волков?! – закричал он куда-то в сторону, явно не в рацию, а в пространство, где, возможно, бродили люди в белых комбинезонах. – Ты слышишь?! Якоря нельзя подавить до конца! Потому что они – часть этого мира! Часть его порядка!
Маркиз улыбнулся. Криво, зло, но улыбнулся. Пузырь вокруг него держался. Крошечный островок реальности в море стерильного безумия.
Теперь оставалось только придумать, как превратить этот остров в плацдарм.
Волков склонился над Верой, и его лицо – знакомое, почти родное, столько лет видела она его в лаборатории отца – сейчас казалось маской безумного творца, взирающего на свое творение.
– Знаешь, в чем была твоя главная ошибка, Кирилл? – Волков даже не повернулся к Лебедеву, продолжая возиться с настройками нейроинтерфейса. Его пальцы порхали над голографической панелью, вводя какие-то команды. – Ты попытался сохранить обеих.
Вера дернулась в ремнях. Металл впился в запястья, но боль была где-то далеко, на периферии сознания. Главное – не закрывать глаза. Главное – смотреть. Видеть. Запомнить.
– Но природа не терпит двойственности. – Волков выпрямился, сцепил руки за спиной, глядя на Веру сверху вниз с выражением сожаления – но не настоящего, а того, какое бывает у хирурга, вынужденного ампутировать пациенту конечность. – Два сознания не могут вечно существовать в одном теле. Это противоестественно. Это ошибка. И пришло время ее исправить.
Вера сглотнула. Во рту пересохло так, что язык прилипал к небу. Где-то сзади, за спиной Волкова, она слышала приглушенные крики Лебедева и глухие удары – отец рвался к ней, но люди в белом держали крепко.
– Что… – Голос сорвался, пришлось начинать заново. – Что ты собираешься сделать?
Волков наклонился ближе. Совсем близко. Так, что Вера видела каждую пору на его коже, каждый капилляр в белках глаз.
– Вернуть все на свои места, девочка. – Он произнес это почти ласково. – Стереть твое сознание – аккуратно, чисто, без остатка – и восстановить сознание Ани в ее законном теле. В том теле, которое принадлежит ей по праву.
Он щелкнул пальцами, и мир вокруг Веры взорвался.
Она не могла бы описать эту боль словами, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Это не было похоже ни на что, что она испытывала раньше. Это не жгло, не резало, не ломало кости. Это было хуже – ее словно выворачивали наизнанку. Каждую клетку. Каждую мысль. Каждое воспоминание.
Вера закричала.
И в этом крике, в этом белом, слепящем ужасе, перед ее внутренним взором пронеслось все. Детство – но чье? Ее или Анины? Две девочки на качелях, смех, солнце, мамины руки… Или это не ее мама? Или это не ее воспоминания?
Образы смешивались, переплетались, наслаивались друг на друга, как кадры старой пленки, которую склеили неправильно. Вот она – Вера – держит в руках куклу. Но кукла вдруг превращается в ту же куклу в руках Ани. Вот она плачет над разбитой коленкой – но это Аня плачет, а Вера стоит рядом и не знает, как утешить. Вот первое сентября, букет гладиолусов, белые банты – но чье это лицо в отражении стекла? Кто эта девочка, смотрящая на нее из прошлого?
Она теряла себя.
Каждую секунду, каждую миллисекунду этой пытки она чувствовала, как что-то важное, что-то, что делало ее Верой, отрывается от нее и утекает в никуда. В сияние нейроинтерфейса. В соседнее кресло. В улыбающееся лицо сестры.
Аня.
Вера с трудом повернула голову – каждое движение давалось с чудовищным усилием, словно она тащила на себе всю тяжесть мироздания. Аня лежала в соседнем кресле, в таком же плену ремней и проводов, но на ее лице не было боли. Не было страха. Было только спокойствие. Тихое, умиротворенное, жуткое спокойствие.
– Не сопротивляйся, сестра.
Голос Ани прозвучал в голове Веры – или в реальности? – она уже не понимала. Губы Ани шевелились в такт словам, но звук шел отовсюду и ниоткуда.
– Это должно случиться.
Аня смотрела на нее – сквозь пространство, сквозь боль, сквозь саму реальность. В ее глазах не было злорадства. Не было торжества. Было только знание. Тихое, древнее знание того, кто ждал слишком долго и наконец дождался.
– Ты всегда была лишь временным сосудом.
Вера хотела закричать: «Нет! Я – это я! Я Вера! Я дочь Кирилла Матвеевича! Я…» Но крик застрял в горле, потому что в этот момент накатила новая волна боли, и воспоминания хлынули снова.
Вот они с Аней бегут по лужам. Вот они делят одно яблоко на двоих. Вот они смотрят в одно зеркало – два одинаковых лица, два отражения одной души.
Или не одной?
Вера уже не знала. Не понимала. Не чувствовала границы между собой и той, другой, что лежала в соседнем кресле и ждала, когда освободится место.
Где-то далеко-далеко, сквозь пелену боли и сияния аппаратуры, она слышала голос отца. Он звал ее. Кричал ее имя. Рвался сквозь руки державших его людей.
Но голос становился все тише. Все дальше.
А улыбка Ани – все ближе.
Волков уже торжествовал победу. На голографических мониторах плясали графики – процесс разделения шел по плану, сознание Веры истончалось, расслаивалось, готовясь исчезнуть навсегда, уступив место законной хозяйке тела. Аня в соседнем кресле прикрыла глаза, впитывая чужую боль, чужую жизнь, чужую смерть, как свое законное наследство.
И вдруг Вера увидела.
Это пришло не как воспоминание – как удар под дых. Как вспышка молнии в темной комнате, на миг вырывающая из тьмы чудовищные очертания. Она увидела лабораторию – ту, старую, еще до катастрофы. Увидела себя и Аню, маленьких, привязанных к креслам, – да, привязанных, почему она раньше не помнила ремней? Увидела Волкова у пульта. Увидела, как его палец ложится на регулятор мощности. Увидела цифры на табло – запредельные, смертельные, за гранью допустимого.
И увидела его лицо в тот момент. Не испуг. Не растерянность от внезапной поломки. А спокойную, холодную решимость человека, который наконец-то нашел способ замести следы.