Илья Лейн – Пока трава снова зеленеет (страница 4)
Но разгадывать подобные противоречия было уже некогда. Зима почти кончилась, а я больше не мог выйти во двор даже на костылях. Ноги немели всё сильнее, мышцы неудержимо атрофировались. Вот о чём следовало тревожиться по-настоящему.
Остаться в палате № 7 мне позволили из сочувствия. Я был очень молод, лечение семья оплачивала сама, а врачи и медсёстры уже понимали, насколько мрачен прогноз. Кроме того, я любил читать. В эпоху, когда считалось, будто «чем больше знаний, тем человек реакционнее», медики особенно привязались к читающему юноше. Они и правда относились ко мне как к ребёнку; многих их собственных детей во время Культурной революции тоже отправили в деревню. Старшая медсестра не раз хвалила меня перед матерью и всегда заканчивала вздохом: «Ах, этот ребёнок…» В этом вздохе слышалось бессилие современной медицины. Другого способа помочь не было: мне дали лучшее, более тихое место, где можно читать. Наверное, они надеялись, что книги подскажут «этому ребёнку» дорогу.
Но читать мне расхотелось. Целыми днями я лежал и прислушивался к шагам за дверью: хотел, чтобы они остановились, дверь распахнулась и кто-нибудь вошёл, — и одновременно желал, чтобы шаги прошли мимо и меня оставили в покое. В душе звучала тоскливая молитва: «Боже, если не хочешь забрать меня к себе, оставь хотя бы ноги, на которых можно ходить!» Когда рядом никого не было, я и вправду складывал ладони и вслух давал обеты. Спустя годы я услышал изречение неизвестного философа: «Среди прикованных к постели трудно найти атеиста». Теперь мне кажется, спор о существовании Бога неразрешим; но в минуты, когда судьба рушит все расчёты, человек естественно отступает от науки и с благоговейной надеждой обращается к пустоте. Самые прекрасные человеческие стремления тоже ещё не получили доказательств — и всё же не угасают.
Лечащий врач приходил каждый день и задерживался у моей койки дольше всех: «Главное — не волнуйтесь». По правилам заведующий отделением обходил палаты раз в неделю, но ко мне нередко заглядывали сразу несколько руководителей: «Как вы себя чувствуете? Так, главное — не тревожьтесь». Порой приходили все врачи отделения — в рабочее и свободное время, по одному и группами. Осмотрев меня и обменявшись мнениями, каждый повторял: «Не волнуйтесь, хорошо? Пожалуйста, не волнуйтесь». По этой осторожности я постепенно понял: будь причиной опухоль, её можно было бы вырезать и выбросить, а я ещё смог бы ходить. Во всех остальных случаях я, вероятно, навсегда лишался способности, которую предки развивали миллионы лет.
За окном маленький сад уже пылал цветами персиков и молодой зеленью ив. Ни одна из двадцати двух прожитых мною вёсен не трогала сердце так глубоко. Я уже не смел завидовать здоровым людям, гулявшим среди деревьев, или молодёжи, игравшей на дорожках в бадминтон. Помню, как долго смотрел на старика в больничной одежде: он неторопливо ходил по траве и грелся на солнце. Вот оно — всё, чего я хотел! Этого было бы достаточно. Я вспоминал прикосновение мягкой травы к ступням, возможность идти куда угодно, привычное удовольствие пнуть камешек и шагать следом. Тот, кто этого не терял, не поверит: такое невозможно вспомнить по-настоящему. Старик ушёл, а я всё смотрел на клочок травы. Солнечный свет медленно бледнел, рассеивался, затем сгущался в одинокое тускло-красное пятно и шаг за шагом поднимался по стене к крыше… Я вывел неровную строку: «Чуть приоткрою малое окно — и косой луч весны войдёт в мой мир». Позже я специально приехал к тому месту на коляске и посмотрел оттуда на окно палаты № 7. Я гадал, кто теперь лежит за стеклом и какую судьбу приготовил ему Бог. Самого больного Бог, разумеется, не спрашивал.
Я молил Бога, чтобы всё оказалось лишь временной жестокой шуткой — доброкачественной опухолью в позвоночнике. Пусть она растёт в спинномозговом канале, только снаружи мягкой оболочки, чтобы её можно было удалить, не задев драгоценный спинной мозг. «Так ведь, доктор?» — «Кто вам это сказал?» — «Но ведь так?» — «Так. Только на опухоль это не похоже». Я словно писал глазами: «Боже, благослови», — думая, что, повторив эти слова тысячу раз, заслужу милость и диагнозом окажется опухоль, доброкачественная опухоль. Пусть даже злокачественная, способная убить меня, — это тоже было бы приемлемо. Только бы опухоль, Боже!
Друг принёс пакет семян лотоса. От скуки я взял несколько и замочил в бутылке, а потом подумал: не загадать ли? Если прорастут — значит, болезнь вызвана опухолью. Я долго не решался доверить судьбу такому знаку. Но через несколько дней семена проросли сами. «Хорошо, рискну», — решил я. Пожалуй, склонность к таким испытаниям была во мне всегда; сам выбор риска уже означал, что я верю в благоприятный исход. Лотосы непременно вырастут! Я ежедневно менял воду, утром переставлял бутылку к западному краю подоконника, вечером — к восточному, чтобы ростки всё время были на солнце. Ради нескольких шагов приходилось цепляться за кроватную спинку и подоконник и обливаться потом. О своём гадании я никому не говорил. Вскоре появились круглые листья. «Круг» — ещё один добрый знак. Я заботился о ростках всё бережнее, потом откидывался на подушку, тяжело дыша, и смотрел на них; ночью просыпался и разглядывал в лунном свете: вот-вот судьба переменится. Тут я вспомнил, что по-китайски слова «лотос» и «жалость» созвучны, и благоговейно подумал: неужели Бог наконец сжалился надо мной? Никто не узнает, пока я сам не расскажу. Листья поднялись над горлышком бутылки; праздные посетители тянулись их потрогать, но я не позволял. Чем настойчивее они были, тем горячее я молился: никто не узнает, пока я не расскажу. Однако наука победила, раз за разом заявляя: опухоли нет, нет и нет. Значит, Бог вмешался прямо в нежную ткань спинного мозга. В день окончательного приговора я метался, словно несправедливо осуждённый дух: пытался встать и думал, почему не могу побежать и бросить вызов этому бессердечному Богу. Итог был прост: если не разобьёшься насмерть, то поймёшь — Бога действительно не одолеть.
Весь день я молча лежал лицом к стене. Сначала в голове было пусто, потом её заполнила мысль о смерти. Пришла заведующая Ван. Я никогда не забуду эту пожилую женщину — как и старшую медсестру Чжан. Восемь и семнадцать лет спустя я дважды по-настоящему приблизился к смерти, и обе помогли вернуть меня к жизни. Заведующая долго сидела позади, не произнося ни слова. Потом заговорила. Сказала она немного, и смысл был такой: «Почему бы вам не почитать? Вы ведь любите книги. Разве нельзя проживать каждый день полно? Когда начнёте работать и будете так заняты, что времени не останется, ещё пожалеете, что упустили эти месяцы». Разумеется, её слова не уничтожили мысль о самоубийстве, но пригодились мне на всю жизнь. В последующие годы влечение к смерти возвращалось не раз; прежде чем сделать последний шаг, я вспоминал заведующую Ван — и продолжал жить. Удерживало меня многое, я писал об этом отдельно; её совет не растрачивать дни впустую был одной из причин. Постепенно, через конкретные дела, ко мне вернулись желание жить и чувство собственного достоинства. Однажды я приехал к ней в больницу и подарил свою книгу. Волосы у неё стали совершенно седыми; выйдя на пенсию, она всё равно работала с утра до вечера. Глядя на неё, я подумал: должно быть, ещё тогда она знала, что я не умру, и потому указала верное направление. Но кто и какие выводы сделал после моего переезда из палаты № 7, распутывая тот клубок нервов, я не знаю. Это тайна, о которой сейчас незачем говорить. А если бы я тогда всё-таки умер? Когда-нибудь хочу спросить заведующую Ван. Возможно, она ответит: «Если человек действительно решил умереть, никто его не остановит». Или: «Если не видишь ценности жизни, рано или поздно захочешь смерти». Или: «Размышлять о смерти не всегда плохо — поняв её, живёшь свободнее». А может быть: «Нет, тогда ты был далёк от смерти: у тебя было слишком много хороших друзей».
Больница «Дружба» — какое хорошее название. «Тунжэнь», «Сехэ», «Боай», «Цзи» тоже звучат достойно, но одни холодноваты, другие слишком торжественны. Ни одно не обладает такой простой теплотой, как «Дружба». Возможно, это лишь моё пристрастие. К концу моего двадцать первого года ноги окончательно отказали, но я остался жив — во многом благодаря этой больнице. Одноклассники, всё ещё работавшие в деревне, писали мне: то мягко уговаривали, то резко бранили, стараясь вернуть волю к жизни. Те, кто уже вернулся в Пекин, приходили и в установленные часы, и вопреки правилам. «Как вас пропустили?» — «Да просто сделали вид, что не заметили, и прошли». Люди, привыкшие ездить по стране с одним билетом на перрон, находили дорогу куда угодно. Позже меня перевели в палату «Плюс». Изначально это была крошечная лестничная площадка, превращённая в комнату, где помещалась только кровать. Узкая, как дымоход, она всё же была отдельной палатой — не десятый чиновничий ранг, но и не одиннадцатый, а своего рода десять с половиной. Врачи и медсёстры снова проявили заботу: видя, сколько у меня молодых друзей и как шумно мы смеёмся и спорим, они не хотели ни тревожить других больных, ни лишать меня радости. Окно выходило на улицу, кровать стояла вплотную к нему. Там я пережил самые счастливые дни своего двадцать первого года. По утрам тихо сидел у окна и читал; многие классические книги вошли в мою жизнь именно тогда, тогда же я всерьёз занялся иностранными языками. После обеда смотрел на улицу — на молодых велосипедистов и особенно на остановку автобуса № 5, откуда могли появиться друзья. На время я перестал думать о смерти. Они приносили книги, вести из внешнего мира, утешение и радость, знакомили с новыми людьми; те приводили ещё кого-то, и вскоре все становились старыми друзьями. В последующие годы круг дружбы расширялся вокруг меня и всё глубже входил в сердце. За закрытой дверью палаты «Плюс» мы смеялись, шутили, свободно обсуждали что угодно, а порой тихо пели шааньсийские народные песни и песни образованной молодёжи, отправленной в деревню. Вечером друзья расходились, и при тусклом свете маленькой лампы я начинал подумывать о собственных текстах — так вспыхнуло первое желание писать. Я ненадолго забыл о смерти. Почему? Потому что во мне уже мерцала тень любви. Ей ещё предстояло долгие годы приносить счастье и боль, а главное — страсть, способную вывести жизнь из долины смерти. И счастье, и боль станут вечным сокровищем, священной памятью.