Илья Лейн – Пока трава снова зеленеет (страница 3)
В тот полдень, когда Джонсон победил Льюиса на Олимпийских играх, я был потрясён. Сердце болело всю ночь, я почти не спал. Перед глазами снова и снова возникала одна сцена: все приветствуют Джонсона, колышутся флаги и цветы, толпа репортёров уводит победителя со стадиона, а Льюис остаётся один. Его растерянный, почти детский взгляд пронзил меня. Несколько дней я ходил подавленный и всё думал, как тяжело ему, должно быть. Я не хотел видеть повтор забега, не хотел слышать разговоров о нём и даже ревновал Джонсона к Льюису. Я убеждал себя, что Льюис всё равно лучший, — разумеется, безуспешно. Кажется, я был опустошён сильнее самого Льюиса. Странно, не правда ли? Со стороны это могло выглядеть безумием. Я долго искал причину. Разбился прекрасный кумир? Но тогда, немного посетовав, я мог бы восхититься Джонсоном: его мастерство не уступало мастерству Льюиса. Слишком сильна моя ностальгия, слишком консервативна душа? Но я прекрасно понимаю: появление нового победителя — повод для радости. Мне жаль, что Льюис плохо выступил? Нет, 9,92 секунды были его личным рекордом. Так в чём же дело? Наконец я понял: я увидел несчастье того, кого считал «самым счастливым человеком». Растерянность Льюиса разрушила само моё представление о таком счастье. Бог никому не присваивает звание самого счастливого: перед желанием каждого Он оставляет вечную дистанцию и каждому справедливо назначает предел. Если человек не находит способа превзойти собственные ограничения… Если понять природу счастья, то неспособность Ши Тешэна бегать и неспособность Льюиса бежать ещё быстрее равнозначны: обе становятся источником разочарования и боли. Не понимай Льюис этого, в тот полдень он, пожалуй, был бы самым несчастным человеком на земле.
На следующий день после финала стометровки Льюис прыгнул в длину на 8,72 метра. Он был великолепен. Похоже, он всё понимал: олимпийский огонь горит не ради победы одного человека над другим, а ради возможности явить богам неукротимый дух человечества. Предопределённые пределы могут существовать вечно, но столь же вечен дух, бросающий им вызов. Я не берусь утверждать, что Льюис думал именно так, но хочу в это верить. Такого Льюиса я глубоко уважаю и люблю.
Значит, мою мечту нужно пересмотреть. По крайней мере, я уже не готов обменять всё, чему научился, на тренированное тело, рост выше 1,9 метра и результат 9,79 или даже 9,69 секунды. Причина проста: не хочется в каком-нибудь полудне следующей жизни оказаться самым несчастным человеком. Даже 9,59 секунды всё равно обозначат предел. Я мечтаю и о сильном теле, и о душе, понимающей смысл жизни. Первое можно получить как дар Божий, второе обретается через бесчисленные испытания. Как же устроить мечту так, чтобы в ней было и то и другое? Не спрашивайте: «А если придётся выбирать?» Не надо. В жизни человеку необходима прекрасная мечта.
Позже выяснилось, что результат Джонсона — 9,79 секунды — был достигнут с помощью допинга. Что тут скажешь? В газете я прочёл слова жителей его родного города на Ямайке: «Мы с радостью примем Джонсона, когда бы он ни вернулся. Какую бы ошибку он ни совершил, он всё равно сын Ямайки». Эти слова глубоко меня тронули. Разве души, получившие рану, не заслуживают ещё большего сострадания и любви, чем израненные тела?
Когда мне был двадцать один год
В неврологическом отделении больницы «Дружба» было двенадцать палат. Если не считать палат № 1 и 2, я успел побывать во всех остальных десяти. Гордиться тут, конечно, нечем. По моему опыту, даже самые заносчивые люди, очутившись на больничной койке, быстро становятся смиренными. Палаты 1 и 2 были реанимационными — оттуда до небес один шаг. Бог решил, что мне ещё рано там задерживаться.
Девятнадцать лет назад отец впервые помог мне войти в эту больницу. Тогда я ещё мог ходить, но каждый шаг давался с трудом и причинял мучительную боль. В тот день я решил: либо выздоровею, либо умру — в таком состоянии отсюда больше не выйду.
Стоял полдень. Кроме приглушённого храпа больных, в палате слышались лишь лёгкие шаги медсестёр. Всё вокруг было белым, в солнечных лучах стоял запах лекарств. Как верующий, входящий в храм, я ощутил прилив надежды. Женщина-врач проводила меня в палату № 10, наклонилась и тихо спросила на ухо: «Вы обедали?» Я ответил вопросом: «Как вы думаете, мою болезнь ещё можно вылечить?» Она улыбнулась. Я не помню её слов, но помню, как после них немного разгладилось тревожное лицо отца. Когда врач лёгкой походкой вышла из палаты, у меня навсегда осталось предубеждение: женщины особенно созданы для врачебного дела, а белый халат — самая изящная их одежда.
Это было на следующий день после моего двадцать первого дня рождения. Я ничего не понимал ни в медицине, ни в судьбе и не представлял, насколько тяжёлым бывает поражение спинного мозга. Устроившись поудобнее, я крепко уснул. Думал: десять дней, месяц, ну пусть даже три месяца — и вернусь к прежней жизни. Так же считали одноклассники, с которыми меня когда-то отправили в деревню: навещая меня, они приносили целые стопки книг.
В палате № 10 стояло шесть коек; моя была шестой. На пятой лежал крестьянин, с нетерпением ожидавший выписки. «Одна койка стоит 1,15 юаня в день — сам посчитай», — говорил он. «Разве эта смертельная болезнь стоит таких денег?» — отзывался больной с третьей койки. «Ну вот, уже сдался! “Умру, умру” — какой же ты пессимист». Старик с четвёртой койки возражал: «Нет-нет, председатель Мао говорил: раз уж пришёл — оставайся и используй время с пользой». Крестьянин улыбнулся мне, но сказал остальным: «У вас-то у всех лечение за государственный счёт». Он знал, что я по-прежнему числился среди бедных и низших середняков. Больной на первой койке молчал: как только к нему вернётся речь, его можно будет выписывать. На второй лежал важный человек, одним видом внушавший окружающим почтение. Он благополучно забыл все существительные — даже собственное имя. В его речи всё превращалось в «это» и «то», поэтому, рассказывая о самых громких событиях, он не мог объяснить, кто именно их совершил. Старик с четвёртой койки шутил: «Очень удобно — никого не обидишь».
Я промолчал. Короткое чувство облегчения тут же исчезло. За койку — больше юаня в день — платили из зарплаты родителей; лекарства и питание, ещё несколько юаней ежедневно, — тоже. Из-за моего лечения семья уже погрязла в долгах. Я сразу подумал о словах крестьянина: когда же выпишут меня? Пришлось разжать стиснутый кулак и напомнить себе: это больница, не дом. Здесь никто не станет терпеть моих вспышек; если я что-нибудь разобью, расплачиваться опять придётся родителям. К счастью, рядом лежали книги. Немного успокоившись, я углубился в чтение. Хорошо, пусть три месяца! Я наивно согласился на этот срок.
Но через три месяца меня не только не выписали — мне стало хуже.
Тогда меня перевели в двухместную палату № 7, где я делил комнату с больным со второй койки. Сосед был человеком необычным: начальник бюро, чиновник одиннадцатого ранга — всего на ступень ниже тех, кому полагалась отдельная палата специального отделения. Палата № 7 была единственной двухместной в обычном отделении и потому считалась ближайшей к одноместной; её обычно отдавали тем, кто почти достиг десятого ранга. Говорили, перед нами отсюда выписался чиновник тринадцатого ранга. Присутствие моего соседа никого не удивляло. Но как оказался там я? Старшая медсестра объяснила: «Этот парень любит читать», — а заодно попросила помочь соседу вспоминать существительные. «Посмотрите, он даже не знает, кто он такой». Именно эта забывчивость делала начальника бюро всё более симпатичным: ведь и словосочетание «начальник бюро» было существительным, которое он утратил, и наши отношения становились всё более равными и непринуждёнными. Однажды он спросил: «А ты чем занимаешься?» — «Меня отправили работать в деревню». Он оживился: «Мои эти тоже, оба этих…» — и показал рукой рост примерно на полголовы выше себя. «Два сына?» — «Да, сыновья. Хорошо! Революционер не должен бояться трудностей, надо быть вместе с народом». Потом добавил: «Я и сам оттуда». — «Из деревни?» — «Да-да. Как ты сказал?» — «Из деревни». — «Верно, из деревни. Нельзя забывать корни!» Я спросил, где его родина. Он схватился за голову и долго мучительно вспоминал; тут я ничем помочь не мог. Наконец выругался и махнул рукой: «И это потерял». Затем поднял над головой два пальца. «Коров пас?» Он покачал головой и опустил руку ниже. «Овец?» — «Да, овец. Овец пас». Он лёг, заложил руки за голову и долго, с тихой улыбкой, смотрел в потолок. Врач объяснил, что это синдром угловой извилины — амнестическая афазия: прочая память, особенно давняя, сохраняется очень хорошо. Я подумал: начальник бюро и в болезни остаётся начальником бюро — пожалуй, опыта у него побольше моего. Вдруг он снова сел: «А этот как?» — «Младший сын?» — «Да!» Он сердито вскочил: «Ах, негодник!» И принялся рассказывать. Сын захотел жениться, и отец согласился помочь. Потом пришло письмо с просьбой прислать денег: сын собирался что-то устроить. Сосед обвёл рукой палату, и я решил, что речь о сельском медпункте. «Ладно, сколько нужно — дам. Но этот парень!..» Он прошёлся по комнате, заложив руки за спину, затем остановился и развёл руками: «Он ещё и жениться там собрался!» — «В деревне?» — «Да, в деревне». — «На крестьянке?» — «На крестьянке». По моим тогдашним представлениям, подкреплённым газетами и радио, это было достойно уважения. «Значит, решил пустить корни в деревне», — восхищённо сказал я. «Как бы не так! — воскликнул сосед. — А ты сам разве не хочешь вернуться?» Я растерялся. Увидев моё лицо, он топнул ногой: «Разве ты не хочешь продолжать революцию?» Тут я понял. Какой бы ни была эта революция, искренность моего соседа утешала.