Илья Карлинский – Бенедикт Спиноза, или Геометрия свободы (страница 2)
— Да, отец.
— Прочти последний абзац.
Барух прочёл. Михаэль кивнул — удовлетворённо, но без похвалы. Похвала была не в его обычае. Он считал, что делать дело хорошо — это норма, а не повод для восторга.
— Перепиши набело и отдай Абрааму для отправки. — Он повернулся и посмотрел на сына. — Потом иди готовиться к уроку. Сегодня у тебя что?
— Комментарии Раши к недельной главе.
— Ты читал?
— Читал.
— Есть вопросы?
Барух помедлил секунду — совсем чуть-чуть, но отец заметил.
— Есть, — сказал Барух.
Вопрос, который он задал, был следующим.
В книге Исход, в главе тридцать третьей, сказано, что Господь говорил с Моисеем лицом к лицу, как говорит человек с другом своим. Но в той же главе, несколькими стихами ниже, Господь говорит Моисею: лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых.
— Это одна глава, — сказал Барух. — Это несколько стихов. Как может быть и то, и другое правдой?
Михаэль смотрел на сына долгую секунду. Не с раздражением — с тем выражением, которое Барух научился читать со временем: отец думал, как ответить, и это само по себе означало, что вопрос непрост.
— Комментаторы объясняют, — сказал Михаэль наконец.
— Я знаю. Раши говорит, что «лицом к лицу» означает близость, а не буквальное лицо. Ибн Эзра говорит, что Моисей видел задние части, а не лицо.
— Тогда в чём твой вопрос?
— Мой вопрос в том, — сказал Барух медленно, подбирая слова, — почему текст написан так, что требует объяснений. Если Тора — слово Бога, почему Бог написал её так, что люди должны несколько столетий объяснять, что Он имел в виду?
Михаэль молчал.
За окном по каналу прошла баржа с дровами. Лодочник что-то крикнул кому-то на берегу, засмеялся — грубый, живой смех человека, у которого сегодня хорошее настроение.
— Это не твой вопрос, — сказал Михаэль наконец. — Это вопрос, на который у людей мудрее нас с тобой уже есть ответы. Иди к раввину Мортейре и спроси у него. Он объяснит.
— Я спрошу, — сказал Барух.
Он переписал письмо, отдал Аврааму, оделся и вышел на улицу. Уже у двери он услышал, как отец вздохнул — не тяжело, не с сожалением. Просто выдохнул воздух. Как человек, который поднял что-то тяжёлое и поставил обратно.
Влоойенбург — квартал, где жила семья де Спиноза, — был сердцем португальско-еврейской общины Амстердама. Не самым красивым сердцем, надо признать: улочки узкие, дома стоят плотно, каналы между ними темнее, чем в парадном центре города, и запах здесь всегда чуть острее — рыба, пряности, дублёная кожа со склада дяди Мануэля. Но это было живое место. Шумное. Барух любил его шум.
Он шёл по улице и смотрел.
Вот портной Исаак Карвальо сидит у открытой двери с шитьём на коленях и жмурится на солнце — он приехал в Амстердам из Лиссабона двадцать лет назад, и до сих пор, говорят, иногда во сне молится по-католически, по привычке, выработанной за годы тайного существования. Вот двое мужчин у ворот книжной лавки спорят о чём-то — громко, жестикулируя, — Барух слышит слово «Талмуд» и слово «деньги», и непонятно, как эти два слова оказались в одном споре, но в этом квартале они всегда оказывались. Вот девочка лет восьми тащит за руку маленького брата и говорит ему что-то по-португальски, и мальчик упирается, и девочка — с той интонацией, которую Барух слышал от собственной матери, которой больше нет, — говорит:
Мать умерла семь лет назад.
Он не думал о ней часто. Или думал, но не понимал, что думает — образ её был слишком ранним, слишком вплавленным в те первые годы, которые помнятся не отдельными воспоминаниями, а общим ощущением тепла и запаха. Ана де Эндрада де Спиноза. Она пела, когда зажигала субботние свечи. Больше он не помнил почти ничего конкретного.
Вопрос, который он задал отцу, появился не сегодня. Он появился семь лет назад — когда умерла мать, и раввин Мортейра сказал, что Бог забрал её к Себе, потому что она была праведной, и Барух стоял у гроба и думал: если Бог забирает праведных — зачем тогда быть праведным?
Он не спросил этого вслух.
Он был шестилетним мальчиком. Некоторые вопросы ждут.
Школа раввина Мортейры — Кетер Тора,— была лучшей еврейской школой в Амстердаме. Может быть, лучшей в Европе, хотя об этом спорили. Барух учился в ней с пяти лет и знал её запах: старая бумага, чернила, немного сырость от близкого канала, и ещё что-то неопределимое — запах многих умов, долго работавших в одном помещении.
Сегодня раввин Мортейра сидел за своим столом и смотрел поверх очков на молодого Спинозу с выражением, которое можно было прочесть по-разному.
— Ты опять пришёл с вопросом, — сказал он. Не спросил — констатировал.
— Вы всегда говорили, что вопросы — это хорошо.
— Хорошие вопросы — это хорошо. Садись.
Барух сел. Изложил вопрос — тот же, что отцу, только точнее, потому что за время дороги успел его отточить.
Мортейра слушал внимательно. Он был человеком умным — Барух никогда в этом не сомневался — и честным в той мере, в какой позволяла его должность.
— Ты спрашиваешь, почему Тора написана так, что нуждается в комментариях, — сказал раввин. — Это не вопрос о тексте. Это вопрос о природе откровения.
— Да, — согласился Барух. — Именно это я и спрашиваю.
— Откровение обращено к людям, — сказал Мортейра. — Люди разные. Простец понимает «лицом к лицу» буквально — и это даёт ему образ Бога, который он может держать в уме. Учёный понимает это как метафору близости — и это даёт ему более точное понятие. Оба правы. Тора написана так, чтобы говорить с каждым на его языке.
Барух подумал.
— Но тогда, — сказал он, — получается, что Тора говорит не истину. Она говорит разным людям разные вещи. Если простец думает, что у Бога есть лицо — он ошибается. Если учёный думает, что «лицом к лицу» — это метафора — он, возможно, прав. Но тогда Тора намеренно вводит простеца в заблуждение?
Мортейра снял очки. Потёр переносицу.
— Нет, — сказал он. — Она не вводит его в заблуждение. Она говорит с ним на том уровне, на котором он способен понять.
— Но если он думает что-то неправильное о природе Бога — это заблуждение. Пусть полезное. Пусть доброе. Но заблуждение.
Пауза.
— Ты очень молод, Барух, — сказал раввин Мортейра. Не с осуждением. Скорее с чем-то похожим на усталую нежность. — Иногда ты задаёшь вопросы, на которые нет хороших ответов. Это не значит, что вопросы плохие. Это значит, что некоторые вещи нужно принять.
— Принять — значит перестать спрашивать?
— Принять — значит понять, что человеческий разум имеет пределы.
Барух кивнул. Вежливо. Но дома, поздно вечером, при свече, он записал в тетрадь:
Ему было тринадцать лет.
Торговая контора семьи де Спиноза находилась на первом этаже их дома на Хоутграхте. Отец купил этот дом десять лет назад, когда дела шли хорошо. Дела шли хорошо не всегда, но дом оставался — как доказательство того, что когда-то было лучше и, следовательно, может быть лучше снова.
Барух любил контору.
Не так, как любил книги — с тем нетерпением, с которым открываешь новую страницу. Контору он любил иначе — как любят место, где понятны правила. Здесь всё было измеримо: вес товара, цена, срок доставки, процент прибыли. Здесь не было туманных откровений и метафор, которые значат разное для разных людей. Здесь мешок сахара весил ровно столько, сколько весил, и никакой комментарий не мог изменить этого факта.
Может быть, именно поэтому он так любил математику.
Отец не понимал этой любви — не потому что был против, а потому что не понимал, зачем математика нужна за пределами торговли. Считать прибыль и убытки, вычислять проценты, прикидывать вес груза — это да, это нужно. Но зачем сидеть по вечерам над доказательствами геометрических теорем, которые никогда не пригодятся при покупке сахара?
— Потому что они истинны, — объяснил однажды Барух.
Отец посмотрел на него.
— Что значит — истинны?
— Это значит, что они правда не потому что кто-то так решил. И не потому что так написано в книге. А потому что из самой природы вещей иначе быть не может. Если треугольник — это три угла, сумма которых равна ста восьмидесяти градусам, то это правда везде и всегда. В Амстердаме и в Бразилии. При Моисее и сейчас. Это нельзя отменить херемом.
Последние слова он добавил не подумав.
Михаэль посмотрел на сына долгим взглядом.
— Иди ужинать, — сказал он наконец.
Но той ночью Барух слышал, как отец долго не спит — ходит по комнате, останавливается, снова ходит.