18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Карлинский – Бенедикт Спиноза, или Геометрия свободы (страница 1)

18

Илья Карлинский

Бенедикт Спиноза, или Геометрия свободы

ПРОЛОГ

Площадь у синагоги. Амстердам, 27 июля 1656 года

Шофар закричал в четверть восьмого вечера.

Барух Спиноза стоял на другой стороне канала и считал секунды между вдохами — так, как считают люди, которые пытаются убедить себя, что дышат спокойно, хотя на самом деле не дышат вовсе. Воздух над Влоойенбургом был тяжёлым, влажным, пропитанным запахом стоячей воды и рыбного рынка, который закрылся два часа назад, но не исчез — только отступил, затаился в щелях между булыжниками. Июль в Амстердаме — это не жара южных стран, которую Барух знал только по рассказам. Это духота без права на ветер. Небо цвета застывшего олова. Пот под воротником кафтана.

Он держал шляпу в руках.

Это было странно — он заметил это только сейчас. Снять шляпу перед синагогой он не собирался. Просто руки сами взяли её, когда он вышел из переулка, и теперь держали — чёрный фетр, немного потёртый у полей, — как держат что-то, что не знают куда деть.

Ему было двадцать три года.

Синагога «Таль Тора» стояла на другом берегу узкого канала, в трёх минутах ходьбы, если идти через мост. Барух не пошёл через мост. Он остановился здесь, у воды, среди людей, которые тоже остановились — зеваки, прохожие, несколько женщин в тёмных платьях, которые, судя по всему, знали, что сейчас произойдёт, и пришли — не из злорадства, нет, скорее из той тяги к важным событиям, которая заставляет людей стоять под дождём у чужих похорон.

Потому что это и было похоронами. Своего рода.

Шофар прокричал второй раз — долго, надрывно, с тем особым надломом в конце, который Барух знал с детства: он слышал этот звук каждый Рош ха-Шана, каждый Йом Кипур, и звук этот всегда означал одно — граница. Здесь заканчивается одно. Здесь начинается другое.

Потом внутри синагоги зажгли свечи — чёрные, траурные — и их свет лёг на воду канала жёлтыми дрожащими пятнами.

Потом начали читать.

Слова херема Барух знал почти наизусть. Не потому что готовился. А потому что текст был старым, хорошо известным в общине — его применяли редко, но каждый раз, когда применяли, об этом говорили долго. Уриэль да Коста. Хуан де Прадо. Теперь — он.

Текст читали по-португальски. Именно это — португальский, язык матери, язык детства, язык, на котором отец диктовал письма поставщикам в Бразилию, — именно это оказалось неожиданно трудно. Не слова. Язык.

«По решению ангелов и по приговору святых, мы отлучаем, изгоняем, проклинаем и предаём анафеме Баруха де Эспинозу...»

Голос хазана доносился глухо, сквозь толстые стены и узкие окна, но в тишине, которая установилась вокруг синагоги, слова всё равно добирались до воды и до людей у воды.

«...с согласия всего святого общества, перед лицом святых книг с шестьюстами тринадцатью заповедями, которые в них написаны; проклятием, которым Иисус Навин проклял Иерихон; проклятием, которым Елисей проклял детей; и всеми проклятиями, которые написаны в Законе...»

Одна из женщин рядом с Барухом тихо охнула. Он не посмотрел в её сторону.

«...Да будет он проклят днём и да будет он проклят ночью; да будет он проклят, когда ложится, и да будет он проклят, когда встаёт; да будет он проклят, когда выходит, и да будет он проклят, когда входит...»

Барух смотрел на свечной свет в воде канала. Пятна качались — лодка прошла где-то выше по течению, и вода пришла в движение.

«...Никто не должен говорить с ним устно или письменно, не должен оказывать ему никакой услуги, не должен жить с ним под одной крышей, не должен подходить к нему ближе чем на четыре локтя, и никто не должен читать ни одного документа, составленного или написанного им...»

Четыре локтя. Примерно два шага. Барух машинально посмотрел вниз — на булыжники под ногами, на расстояние до ближайшего прохожего. Тот стоял дальше. Пока.

Шофар закричал в третий раз.

Свечи внутри синагоги погасли.

Тишина после этого была особенной. Не пустой — наполненной. Люди вокруг не расходились сразу, как будто ждали чего-то ещё, какого-то знака, что церемония действительно закончена и можно дышать. Барух ждал вместе с ними. Потом понял, что тоже ждёт — и это его удивило. Чего он ждал? Что небо треснет? Что земля разверзнется под ногами? Что он сам почувствует что-то — страх, боль, облегчение?

Он почувствовал усталость.

И жажду. Он хотел пить.

Это тоже было неожиданно: самый важный момент его жизни, и он думал о стакане воды.

Потом он подумал: а может, это и есть ответ. Жизнь продолжается. Тело хочет пить. Ноги устали стоять. Воздух по-прежнему пахнет рыбой и водорослями. Херем прочитан — и ничего не изменилось в устройстве мира. Только в устройстве его места в нём.

Он надел шляпу.

На мосту, когда он всё же пошёл домой через него — другим путём, длиннее, но привычным, — его остановил старик. Барух не сразу узнал его в вечернем свете: Шмуэль Перейра, бывший сосед отца, человек, который знал его с младенчества, который приходил на похороны матери и держал семилетнего Баруха за руку.

Старик посмотрел на него. Потом — по сторонам, быстро, незаметно, как смотрят люди, когда собираются сделать что-то запрещённое.

Он кивнул.

Просто кивнул — чуть заметно, одним движением головы.

Барух кивнул в ответ.

Старик пошёл дальше. Барух стоял на мосту ещё минуту, глядя на воду под ногами, на тёмные отражения домов, на огни, которые начинали зажигаться в окнах. Амстердам готовился к ночи — спокойно, деловито, без лишних эмоций, как город, который видел всякое и давно перестал удивляться.

Он подумал: один кивок. Это немного. Но это что-то.

Дома — он снимал комнату у оптика Хомниуса, с тех пор как съехал из семейного дома, — он налил воды из кувшина, выпил, сел за стол. На столе лежала начатая рукопись — листы мелко исписанной бумаги, вверху по-латински: Tractatus brevis de Deo et homine eiusque felicitate. Краткий трактат о Боге, человеке и его счастье.

Он взял перо.

Подержал его в руках — как раньше держал шляпу.

Потом положил обратно и долго смотрел в окно. За окном был канал, за каналом — силуэт синагоги, в которой уже не горело ни одной свечи. Здание стояло тёмным и тихим, как стоит всякое здание ночью, когда люди из него ушли.

Они думают, что наказывают меня, — подумал Барух Спиноза — Они не знают, что открывают мне дверь.

Он не был уверен в этом. Он не был уверен ни в чём в эту ночь, кроме одного: что рукопись на столе важнее, чем что бы то ни было, что произошло сегодня вечером у канала. Что вопросы, которые он задаёт в этих листах — о природе Бога, о свободе, о том, что значит жить хорошо, — не стали менее важными от того, что один город объявил его изгоем. Скорее наоборот.

Он снова взял перо.

На этот раз он написал.

Этой ночью он не думал о том, что его будут читать через триста пятьдесят лет. Не думал о том, что его имя станет синонимом интеллектуальной смелости. Не думал о Гёте, который скажет: «Когда мне плохо, я открываю Спинозу». Не думал об Эйнштейне с его «Богом Спинозы». Не думал о нейробиологах, которые найдут в его описании страстей предчувствие современной науки о мозге.

Он думал об одном: что истина не нуждается в разрешении. Что она либо есть, либо её нет. И что узнать это — единственное, ради чего стоит тратить время.

За окном Амстердам шумел, дышал, пах, жил.

Перо скрипело по бумаге.

Шофар давно умолк.

В этой книге рассказывается о том, как один человек — отлучённый, одинокий, небогатый, больной — построил из чистого разума систему, которая изменила то, как мы думаем о Боге, свободе, государстве и счастье. Это не история триумфа. Это история работы. Самой терпеливой, самой честной работы, которую только можно себе представить.

Начнём с начала.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«КОРНИ»

Амстердам, 1632–1656

Глава 1

«Дом на канале»

Михаэль де Спиноза диктовал письмо, не глядя на сына.

Это была его привычка — диктовать, расхаживая по конторе, заложив руки за спину, останавливаясь иногда у окна, чтобы посмотреть на канал, потом снова трогаясь с места. Слова выходили ровно, без запинок, как у человека, который много раз говорил похожие вещи и знает, что главное — не забыть о цене доставки.

...и сообщаю вам, уважаемый господин Азеведо, что партия бразильского сахара, отправленная в марте, прибыла с недостачей в четыре арробы, о чём прошу составить соответствующий акт и переслать мне копию до конца месяца. Кроме того, относительно следующей партии...

Барух писал. Ему было тринадцать лет, рука уже не уставала от пера, и он мог писать письма отца почти автоматически — пальцы делали своё дело, пока голова занималась другим. Сегодня голова занималась вопросом, который он прочёл утром в школе раввина Мортейры и который с тех пор не давал покоя.

Вопрос был простой. Слишком простой для того, чтобы ответ на него был прост.

— ...и прошу передать поклон вашему брату и сообщить ему, что его векселя будут оплачены в срок. Всё. — Михаэль остановился у окна. — Ты записал?