Илья Хан – Сципион Африканский. Щит и меч Рима (страница 16)
*****
Последующие месяцы стали для обеих пантеонов временем напряженного наблюдения, закулисных интриг и точечных непрямых вмешательств. Карфагенские боги, оправившись от первоначального шока, сосредоточили всю свою волю, всю свою сущность на Ганнибале. Баал-Хаммон более не гневался на нелепость смерти Гамилькара. Он вливал свою несгибаемую волю в каждое решение Ганнибала, когда тот с неслыханной жестокостью стирал с лица земли мятежные города олькадов. Дым от этих пожарищ, вонь горелого мяса и расплавленного камня были для него новым, самым благоуханным курением на его алтаре. Безжалостность Ганнибала, его отказ от традиционной дипломатии в пользу тотального устрашения, был прямым отражением безжалостности самого бога.
Танит стала его незримой советчицей, когда Ганнибал, ведомый чистым гневом, колебался между тотальной резней и более изощрённым политическим ходом, её тихий шёпот направлял его. Это она подсказала ему казнить вождя мятежников и послать его голову соседям, превратив казнь в политическое послание. Мелькарт даровал ему скорость, его походы были стремительны, потому что бог-покровитель дорог и мореплавателей убирал преграды с его пути, наводил на мысли о слабых местах в крепостных стенах, о забытых пастухами горных тропах, о бродах, известных лишь старикам. А Баал-Хаммон наслаждался зрелищем. Каждая капля крови, пролитая по приказу Ганнибала, была для него нектаром. Он насылал мор на стада враждебных племен, ослабляя их задолго до подхода карфагенской армии. Он внушал вождям малодушие и парализующий страх, заставляя их сдаваться почти без боя, что лишь укрепляло ауру непобедимости молодого полководца. А бог взирал на Ганнибала с отеческой гордостью.
В Эфире же наблюдали за этим с растущим, холодеющим беспокойством. Они не могли вмешаться из-за отсутствия влияния, так как религия в Испании не поддерживала их, люди не приносили им жертвы и молитвы. Ликование Марса поутихло, сменившись уважением к стремительности, ярости и тактическому гению молодого Баркида. – Смотрите, – восклицал он, наблюдая за очередной молниеносной победой Ганнибала над превосходящими силами. – Он не воюет, как Рим, – правильными построениями, стеной щитов. Он не воюет, как его отец, подавляя числом и волей. Он воюет, как дикий зверь, удар и сразу в горло, обход и удар в спину. Это грязно, это бесчестно, это… как же это прекрасно.
Но Юнона не находила в этом ничего прекрасного. Её материнская любовь к Риму заставляла видеть смертельную угрозу. – Он не просто командует армией, – говорила она Юпитеру, – он не наёмник, которого можно купить, и не вождь, которого можно запугать. Он сплачивает вокруг себя всю дикую, необузданную ярость этого варварского края. Легионы могут разбить армию, центурионы могут сокрушить строй. Но как сокрушить ярость?
Минерва была согласна с ней. Сквозь дым сражений, завесу интриг и туман личных страстей она видела и вторую ключевую фигуру – Гасдрубала Красивого. – Вот где таится корень настоящей опасности, – указывала она, её палец мысленно ткнул в испанские земли, где Гасдрубал Красивый наводил порядок в администрации и слал увещевательные письма в Карфаген. Умный, как афинский софист, и гибкий, как змей. Пока Ганнибал сеет ужас, Гасдрубал Красивый сеет зёрна союзов и выгоды. Пока один завоевывает, другой удерживает, они – идеальное сочетание. Нам нужно их растащить, нам нужно, чтобы Карфаген испугался своего же оружия.
Юпитер слушал их и был омрачён тучей раздумий. Он видел, как тень Баркидов, которую он с облегчением посчитал рассеявшейся, сгустилась, стала более целеустремлённой и в сто раз более опасной. Гамилькар был грозным, но понятным противником, и действовал в рамках логики империи, которую можно было понять, предсказать и переиграть. Ганнибал же, ведомый личной мистической клятвой и опьянённый горем, был огнём.
Глава 5. Дар богов.
И сказала Юнона, отдыхая на облаке в Эфире, своему супругу Юпитеру: «A probis probari, ab improbis improbari aequa laus est»
Солнце еще только собиралось коснуться верхушек самых высоких дубов, когда отряд выступил из поместья. Запахи были густыми и прохладными, они ободряли легкие свежестью, ароматами ночной земли, влажного мха и цветущих садов. Для Публия Корнелия Сципиона, четырнадцатилетнего юноши, это была первая настоящая охота в лесах Лация, где он должен был доказать, что кровь Сципионов в его жилах достаточно горяча и он теперь достаточно взрослый. На охоту также был приглашен кузен Назика, который с самого детства подначивал Публия и пользовался тем, что был старше. Публий шел, сжимая в ладони древко охотничьего копья – гаста. Оно было легче армейского, тщательно сбалансировано, с хорошо заточенным наконечником, но для Публия оно все равно казалось грубым и неудобным. Он ловил на себе взгляды рабов-носильщиков и псарей, и ему чудились насмешки и перешептывания: «Смотрите, патриций недоросток, наверняка боится испачкать свою белую тунику и расплачется при виде крови».
К этому времени Публий достаточно сильно вытянулся, как молодой побег кипариса. Рост его был уже заметен, он обогнал многих сверстников. Длинные, тонкие конечности казались непропорциональными, кости запястий и щиколоток выпирали резко под кожей. Плечи, обещавшие в будущем ширину, сейчас были узкими, ключицы проступали хрупкими дугами. Он уже не был мальчиком, но мужская мощь отца еще не наполнила его тело. В его осанке не было ни величавой прямоты отца, ни спокойной устойчивости матери. Он сутулился, словно стесняясь своего внезапного роста, а через мгновение, вспомнив себя, резко распрямлялся, демонстрируя неестественную прямоту. Его лицо сохраняло остатки детской округлости, но кость уже начала решительно проступать сквозь мягкие ткани. Детская пухлость щек почти сошла, обнажив начальную структуру скул, высоких, как у отца и еще более острых. Кожа, в отличие от матовой бледности Помпонии, была с частым и ярким румянцем, заливавшим щеки от любого волнения, усилия или гнева. Тонкая, голубая вена пульсировала у него на виске, когда он был сосредоточен. Нос уже потерял детскую курносость, вытянулся, но горбинка отца была лишь маленьким хрящевым утолщением на переносице. Кончик носа казался чуть великоватым для лица, что придавало ему одновременно и резкость, и юношескую незавершенность. Глаза казались огромными на еще не до конца сформировавшемся лице. Цвет их был таким же, как у матери, но в них не было материнского спокойствия. Они горели жадным, ненасытным огнем любопытства, обидчивой гордости и фанатизма. Его взгляд мог быть дерзко прямым, а через миг словно он прятал тайну. Веки, слегка тяжеловатые, как у отца, придавали этому пылающему взору неожиданную серьезность в моменты покоя. Под глазами, на фоне прозрачной кожи, иногда лежали легкие, синеватые тени, следы бессонных ночей за чтением греческих хроник или лихорадочных мечтаний о подвигах. Губы, полные и мягкие, как в детстве, уже обретали более четкую линию. Он часто их прикусывал, когда думал, отчего на нижней губе иногда появлялась мелкая засохшая корочка. Подбородок еще не имел квадратной твердости отца. Он был упрямо округлым, с ямочкой посередине – последний дар раннего детства. Линия челюсти, однако, начала прорезаться, теряя плавный овал. На верхней губе и подбородке рос светлый, почти невидимый пух, который он то тщательно сбривал отцовским бритвенным ножом с гордостью, то в задумчивости позволял ему оставаться. Волосы густые, темно-каштановые, с медным отливом на солнце. Он стриг их коротко, но жесткие вихры на макушке и у висков постоянно торчали в разные стороны, отчего его голова часто была окружена ореолом из торчащих волос, особенно после снятия шлема или энергичных движений. Он относился к ним с пренебрежением, лишь изредка смачивая и приглаживая перед важными церемониями. Его руки и ноги казались длиннее, чем должны были быть. Пальцы длинные и тонкие, уже сильные от упражнений с оружием и верховой езды, но еще не утратившие некоторой изящности. Он двигался порывисто, резко, то с грацией молодого зверя, то неловко задевая углы мебели своими внезапно выросшими конечностями. Таким он был в четырнадцать, хрупкий и упрямый, неловкий и порывистый, уже носивший в своем изменчивом, незавершенном лице все семена будущего величия.
– Эй, мечтатель, – голос Назики, слегка грубоватый, но уверенный, вывел его из оцепенения. Назика был старше на четыре года, и эти четыре года пролегали между ними пропастью. Он уже участвовал в походах, уже носил на бедре шрам от пьяной потасовки в Субуре, уже смотрел на женщин так, что те краснели и отворачивались.
– Не зевай по сторонам, кабан не будет любезно ждать, пока ты соизволишь его заметить. Он выскочит из зарослей так быстро, что ты и не поймешь, откуда пришла смерть.
– Я не зеваю, – буркнул Публий, стараясь придать своему голосу твердости. – Я осматриваюсь.
– Осматривайся быстрее, – усмехнулся Назика. Его загорелое лицо дышало здоровьем и пренебрежением к младшему кузену.
– И помни наставление отца: «Тот, кто не владеет терпением на тропе, не сможет им владеть и на поле брани».
Публий кивнул, сжимая губы. Его отец, Публий Старший, был для него богом на земле. Его тень, казалось, шла рядом с ними, высокая и прямая. Человек, чья дисциплина была известна по всему Риму, даже среди суровых римских аристократов. Заслужить его одобрение было бы очень приятно, тем более на первой охоте.