Илья Арсенин – Я рисую город (страница 13)
Хочу сказать, что завершающий удар был в планах, но я его отменил. Говорю, но, разумеется, только про себя.
С Бяо мы обмениваемся видеокассетами и ужасающими оцифрованными копиями на «сиди», пересматриваем каждую неделю «Коммандо», «Рэмбо» и «Идущего в огне». С единственной разницей: мой молчаливый приятель может как Жан-Клод Ван Дамм, Чак Норрис и Джеки Чан, а я только визуализирую свои подвиги, спасая в блокноте принцесс.
– Да я честно без понятия, – неумело вру.
Теперь, спустя столько лет, ясно, откуда это пошло.
– Какой из меня вырубальщик?
Бяо не отзывается эмоциями, двусмысленно поправляет очки и хлопает меня по плечу, закругляясь с разговором. Он вообще задаёт мало вопросов, старается больше слушать и впитывать. Монолог про «В мире животных» может вполне потянуть на его самое длинное словесное соло в истории.
– Ладно, звонок был, пошли, – говорит Пахомов.
В этот момент Лёвик Кагоцкий, всеобщий шут из параллели, явно пародирующий Джима Керри, по дороге в класс решает ловко перемахнуть через тошнотворно выглядящую лужу в рекреации: только что обедом стошнило какую-то первоклассницу. И в чём она неправа? Кормят как могут, конечно.
Я видел заступы на олимпийских соревнованиях по прыжкам в длину, поскольку просто помешан на спортивных трансляциях, но для Лёвика неумелый расчёт его прыжка оборачивается лихим падением прямо в топь, дрифтом метра на три-четыре и клеймом на всю жизнь в виде клички Блёвик.
Рекреация превращается в один сплошной гогот. Смех равняет всех: толстых и тонких, злых и добрых, интровертов и экстравертов, тех, у кого камень за пазухой, и тех, у кого он в ботинке. Перед смехом мы все одинаковые. Даже обычно сдержанный и вечно взъерошенный Гмаль, угорающий до испарины исключительно над своими высокоинтеллектуальными шутками из Хармса и Зощенко, не по возрасту понятых, сгибается пополам.
Строгая литераторша Елена Сергеевна Лиханова, по старой шкидовской традиции сокращённая до ЕсЛи, ещё и потому что употребляет это слово чаще других, выбегает из класса на шум и буквально взрывается от бреющего проката Лёвы: он, как Плющенко в лучшие годы, только без коньков, лёжа и неспешно барражирует на размазанных остатках еды в сторону доски почёта, на которой никогда бы не смог оказаться.
ЕсЛи смеётся до слёз. До сих пор этой солёной воды на лице у неё никто не видел: ни от радости, ни от горя. Но это была сиюминутная слабость, и образ тюремного надзирателя из советских фильмов возвращается мгновенно.
– Марш в класс! Кагоцкий, если завтра не увижу твоих родителей, вылетишь отсюда! – не орёт, а тоном Снежной королевы повелевает ЕсЛи, заполняя всё пространство вокруг, разливаясь от стенки до стенки своим платьем в горошек. – Если человек дурак, то это надолго!
– А если нет, то это на сколько? – шепчет Бяо, подмигивая мне.
Я неспешно захожу в класс: косяк школьников оплывает меня и приземляется за партами. Чужие взгляды бурят затылок и спину так, что становится жарко, словно присел к батарее. Но стоит чуть повернуть голову, как картина рассыпается на мелкие осколки: кто-то настойчиво «сканирует»стену, другие изучают планирующие с дерева кленовые листья, напоминающие кубики тетриса на лёгком уровне.
Аня Потапова рассматривает ногти, как будто весь Эрмитаж уместился на кончиках её тонких пальцев. Дима Федотов провожает взглядом ленивую муху, задержавшуюся на казённых харчах в школе до осени и заполучившую лишний вес. Андрей Гмаль зевает, концентрируя во взгляде всю бренность нашего мира, пока ЕсЛи заливает про жажду деятельности, борьбы и в то же время одиночество поэта, которому мерещится парус одинокий.
Разделяя эту безнадёгу и хандру, я машинально малюю в блокноте, на инстинктах, выработанных долгими месяцами, когда в темноте зимних вечеров зарываюсь под одеяло в родительской брежневке и стекаю в апатию под холодные, умирающие ритмы.
На бумаге выходит что-то осмысленное, но пока неясно, что именно. Всё стандартно: доска, стол, рожи, большие уши и рога. Суповой набор любого школьника.
– Федотов, хватит жевать карандаш, – снова повелевает ЕсЛи. – К доске давай, быстро! Читаем стихотворение Михаила Юрьевича Лермонтова «Парус».
Дима меняется в лице: явно раздосадован тем, что его отвлекли от трапезы канцелярскими принадлежностями. Он робко встаёт, поправляет классический мятый постсоветский пиджак и медленно идёт на Голгофу, неся тяжёлый крест. От счастья его отделяют всего три четверостишья, но даже самая короткая дорога бывает бесконечной. С ненавистью к Михаилу Юрьевичу, обычно уверенный в себе Федотов по-козлиному блеет что-то про «туман моря голубого». Разумеется, слово «голубой» вызывает повсеместное хихиканье.
В тот момент, когда изрядно вспотевший Федотов просит бури, как будто в буре есть покой, между пальцами шестиклассника просачивается вонючий дым. Так может пахнуть только «Пётр I», всегда первый, которым шмалят старшеклассники за углом школы.
Лиханова с некоторой задержкой оборачивается и замечает в руке у Димы раскуренную сигарету. Растерянный Федот бросает её на пол, машинально давит ногой и застывает в немой сцене.
– Ты совсем сдурел, что ли? – уже не вопрошает, а сиреной заводится ЕсЛи, хватая визави за пиджак. – Марш к директору, дегенерат!
Когда она выкидывает вперёд руку, словно собирается отправить дартс в яблочко, и указывает на дверь, в её пальцах появляется ещё одна сигарета. И тут у всех окончательно срывает клапаны. ЕсЛи отшатывается назад под оглушительное улюлюканье ржущего 6А и без сил падает на стул.
Шоу выглядит ярко и забавно, но только в этот момент я синхронизирую свой рисунок с окружающей реальностью. Стоп, теперь и в учебниках по древнему миру становится опасно малевать? Не хотелось бы призвать Тутанхамона в наши скромные классы. Ему не зайдут порубленная штукатурка и полуживые фикусы.
Возникает ощущение, что меня спалили: липкое и паническое, когда холодеют руки и в голове проносятся возможные последствия, но на удивление никто не смотрит в мою сторону. Кагоцкий уже проворачивал шутки с куревом на уроке изо, вставлял сигареты в рот Аристотелю и Платону. Правда, пока не поджигал. Но осадок всегда остаётся. И сегодня шестому «а» невдомёк, что наш Джим Керри сейчас либо скверно пахнет под дверью у директора, вызывая отвращение у молоденькой секретарши, либо уже по полной получает от матери в мрачном коридоре соседней девятиэтажки. Отмыть рвоту легче, чем репутацию.
Всех спасает противный звонок на перемену – извечная отдушина двоечников, надежда и опора униженных школьной программой и оскорблённых классиками. Уже через минуту дым улетучивается через окно, открытое Федотовым со скрипом и снегопадом из облупившейся краски. Хабарик умело затушен и заброшен под кипу мусора в ведро у стола Если. Скандал не нужен никому, так что обе стороны гомерической пантомимы негласно договариваются молчать. А зрители уже посмеялись вдоволь, им достаточно.
Бяо как гамельнский дудочник уводит меня за собой из школы. За длинную перемену мы успеваем сгонять в универсам через дорогу за чупа-чупсами и новомодными сникерсами, полностью наплевав на материнское «кушай хорошо». Хорошо не значит скучно. Затем, потратив мелочь, мы сидим на задних партах, выдувая пузыри.
Рекордсмен Саша Спирин, прозванный Сопли за умение в период орви производить зелёную ленту практически до пола, опять не оставляет никому шансов. Напихав за щёки десять «бомбибомов», он выдувает разноцветный царь-пузырь размером с мяч и разводит руки в сторону, празднуя победу. Но когда усатый математик Пал Саныч Крынников, в нашем подполье Пацаныч, проплывает со своим старомодным портфелем к столу, шар взрывается и облепляет лицо Спирина от уха до уха.
– Ну дебил, – жужжит себе в усы Пацаныч, поправляя засаленные волосы и видавший виды пиджак.
Сопли пытается собрать руками налипшую массу под нашу истерику, к которой, как инструменты в оркестре, один за одним присоединяются одноклассники, но тщетно. Даже обычно манерная красотка Аня Потапова, выглядящая, словно только что сошла с подиума, хохочет до слёз, опустившись на колени у своей парты. Гмаль уже даже не плачет, а кричит ослом, пытаясь вернуть дыхание.
В этот момент время как будто останавливается. Пробираясь к своей парте сквозь раскрасневшиеся от смеха физиономии, я фокусирую взгляд на странном состаренном листе бумаги, торчащем из учебника по алгебре. На заднем фоне народ активно комментирует новый образ Спирина, сравнивая его с героем комиксов про Стэнли Ипкиса и фильма «Маска», но через пару секунд я, уже на автопилоте в рекреации, пробегаю по ровному, почти каллиграфическому почерку. Смех остаётся позади, фоном.
«Савва, здравствуй! Мы не знакомы. И даже не пытайся гадать, смотреть по сторонам, хотя это никогда не помешает. Я удивлён, как легко ты справился с неожиданным даром, свалившимся на твою голову. Другой бы слёг или ходил тенью себя прежнего, но ты в полном порядке.
Наверняка сейчас думаешь: да что они могут знать о том, что творится у меня на душе? Но поверь мне: не ты первый. И, возможно, даже не первый после тысячи. Ход вещей не остановить, время идёт своим чередом, перемалывая людей. И ты просто оказался в нужном месте в нужное время. Или наоборот: в ненужном – в ненужное. Решай сам.