реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Свинаренко – УРАНЕSSАТЬ. Слоеный пирог российского общества (страница 8)

18

– Нормально.

– То есть вы ожидаете досрочного выхода?

– Ожидать – не ожидаю. А время идет.

– Вы тут чем занимаетесь? На работу вас не водят, времени же свободного много…

– Чтение.

– Что читаете?

– Литературу.

– Какую?

– Классику. Пушкина недавно прочел.

– А что именно?

– Один из томов.

– Поэзия, проза?

Молчит.

– А из духовного что—нибудь читаете?

– Священное писание.

– Еще чем занимаетесь?

– Радио слушаю, интересуюсь всем, что происходит.

– Радио какое?

– У нас один канал.

– А телевизор?

– Телевизор – нет.

– Газеты?

– Газеты – нет.

– Вы получаете посылки, письма.

– Да.

– У вас родня осталась на воле? Что пишут?

– Пишут про дом.

– Все живы—здоровы?

– Слава Богу, живы—здоровы.

– О чем я не спросил вас, о чем бы следовало спросить?

– Не знаю, о чем.

– Я к тому, что слабо это все себе представляю, вашу жизнь. Но о чем вы бы сами спросили человека, находящегося в вашем положении?

– Ни о чем бы не спрашивал.

– Вам бы хотелось что—то сказать самому.

– Ничего.

ПОЭТЕССА. МУЗА ПОПАЛА В ЖЕНСКУЮ ЗОНУ

Вот в женской колонии строгого режима отбывает срок поэт Любовь Небренчина. Сидит она, конечно, не за стихи, но за разбой. Разбой – это когда к горлу приставляют нож и серьезно говорят: «А ну, отдавай деньги, не то зарежу».

«Люба – красавица, у нее вдохновенное и даже нездешнее лицо. Она пишет хорошие стихи,» – в таких терминах выражается Людмила Альперн, верная поклонница поэтессы и первый литературный критик тюремного дарования. Разбор чужих стихов – вообще не главное занятие Людмилы. По профессии она – правозащитница, помогает зекам. И вот однажды в кипе почты, которая идет из унылых зон России, она наткнулась на письмо с рифмованными строчками. Там была еще экзотическая идея – издать альманах тюремной поэзии; зеки, они же любят самовыражаться, а обстановка неволи располагает к отстраненному от суеты философствованию.

Ну, завязалась переписка, в результате которой жизнь Любы заметно изменилась. Во—первых, правозащитники вникли в уголовное дело поэтессы и помогли ей скостить срок аж на полтора года. Сказочная удача! – это ж все равно что уйти на дембель сразу после учебки. Во—вторых, вместо обтрепанных книжек про Ленина и про персонажей мыльных опер, какими полны зоновские библиотеки нашей самой читающей в мире страны, Люба стала получать настоящие хорошие книги: да хоть того же маловероятного в местах лишения свободы Иосифа Бродского! Который был тоже, заметим, поэтом и тоже типа сидел.

В—третьих, и в—главных, из простой и безымянной зечки Любовь Небренчина стала—таки настоящим поэтом: настоящим в том смысле, что она наконец опубликовалась. В том самом альманахе «Тюремные хроники», который она же и составила! Она кинулась составлять новый выпуск, мучительно отбирая лучшее. Совершенно по—русски: не было бы счастья, да несчастье помогло…

А потом Любу помиловали. В последние дни отсидки поэтессу в неволе – в русле лучших традиций русской словесности – я и навестил.

ЕДИНСТВО МЕСТА – ЗОНА, ЕДИНСТВО ВРЕМЕНИ – СРОК

Для начала пара слов про место действия. Женская колония в поселке Шахово под Орлом – даром, что строгого режима – славится своей либеральностью. Кроме бедности условий, часто переходящей в нищету, там особенных тягот на первый взгляд вроде и нет. Начальнику колонии Юрию Афанасьеву на скудность хозяйства еще больней смотреть после того, как его свозили в Швейцарию и показали тамошние богатые тюрьмы, где на обед – это ж надо! – равиоли. Кто не знает, что это всего лишь пельмени, иной раз даже и без мяса, того это разит наповал.

Вообще Афанасьев – человек добродушный, и открытый, и прямой, он не пытается выглядеть ни более умным, ни более тонким, чем есть. И это очень симпатично! Немаловажно и то, что сам он прежде был сельским учителем… Зечки его любят, называют Афоней и беспокоятся, когда в прохладный вечер он заходит в зону без кителя, – как бы не простудился… Такая деталь: полковник лично отвез стихи Любы в областную газету, где их и тиснули.

Приезжаешь в гости к Афанасьеву, идешь по его зоне… После прочтения в наших газетах множества экзотических рассказов про блатную романтику, наколки, понятия и поножовщину, про могучую темную лагерную энергетику странно видеть безответных тусклых женщин, робких, забитых, рано постаревших, унылых, в неяркой одежде. Какие у них интересы? Поесть досыта, курева добыть и чаю, выйти пораньше – впрочем, если есть куда. Тем интересней поговорить с человеком из их мира, у которого есть и другие, выходящие за пределы колючей проволоки интересы, который пытается мыслить и смотреть на колонию со стороны.

Нельзя, конечно, было рассчитывать на то, что Любу в колонии любят все, а черной завистью не завидует никто: это ж все—таки Россия, там же в зоне все тот же добрый наш народ! Вы и без меня знаете, как он смотрит на тех, кто не такой, как все. «Арестантка она, и больше никто. Еще увидите, как она своих благодетелей ограбит, а деньги на наркотики пустит!» – и такое там, разумеется, мне говорили…

Когда я приехал, Люба была в медсанчасти – по причине легкого нездоровья. Меня впустили в кабинет врача, куда после привели и ее. Люба оказалась и вправду хороша: даже тут, в нищете, когда нет возможности себя ничем украсить, в обстановке настолько суровой, что даже мыла на всех не хватает. Говорили мы без свидетелей, так что беседа получилась.

«ДО ФРАНСУА ВИЙОНА МНЕ ДАЛЕКО»

– Люба! Я думал, вы что—то вроде Франсуа Вийона, принципиального идейного разбойника, которого преступления поэтически вдохновляли. А у вас в приговоре всего один эпизод, да и то какой—то невыразительный…

– Да какой там Вийон! А преступление – что? Оно и есть преступление. Тут смысл в том, что ты уже преступил некую черту…

– Значит, не было у вас упоения разбоем?

– Нет, совершенно! Какое там упоение! Это безысходность была, что ли… Там была квартирная хозяйка… Нет, не хочется об этом!

– О'кей, не хотите – не будем, – отвечаю. Тем более что я в курсе подробностей, они банальны и скучны. Ну, тогда коротко расскажите о себе.

– Я из Новокузнецка. Семья наша давно развалилась, у мамы – новое замужество. Я решила стать самостоятельной и для этого вышла замуж в 16 лет по липовой справке о беременности. Я по—детски мечтала, что года за три тайком от мужа скоплю денег в Сбербанке, встану на ноги и разведусь. Муж был «афганец», нервный, поломанный. Все эти распри… Через месяц я ушла. Работала в детском саду, после диспетчером, кастеляншей. Потом случилась трагедия с сестрой, и у меня начались наркотики. И вот она я – здесь.

«НАС СУДИЛИ, А МЕНТОВ – НЕТ»

– Вы помните подробности перехода из того мира в этот?

– Помню… Как же меня били на этой Петровке! Дубинками, ножкой от стула, сапогами. Били, били, а после на пять суток посадили в «обезьянник». Сижу там на лавочке, кровь с разбитой головы капает, внутриматочное кровотечение открылось… А моего подельника изнасиловали. Нет, не в камере его опустили, а сами менты! После того, что с нами сделали, нам казалось, что мы уже сполна получили наказание и теперь нас должны выпустить. Но после был суд. Да, мы совершили преступление, но те милиционеры тоже ведь уголовники! Однако нас судили, а их – нет. Что нам хотели этим сказать? Что справедливости не бывает, так? ЭТО так меня гложет! Да почти всех бьют… В общем, в зону мы приезжаем все уже дерганные, мы тут все ненормальные.

ДОБЫЧА РАДИЯ В КОЛОНИИ

– Мне было бы интересно узнать, где, когда и при каких обстоятельствах вы стали писать стихи.

– Ну, у меня были на уровне первой влюбленности какие—то стишочки в 13—14 лет… А писать серьезно, так, что уже стала нуждаться в этом? Это в тюрьме началось. В Москве, в 6—м изоляторе на Шоссейной, его в народе называют Бастилией. Тюремная жизнь… Я там принялась ночами не спать, у нас по ночам были посиделки. Одну ночь не сплю, другую… Такое состояние чудное. И вот в голове что—то стало проясняться, проясняться… Потом пошло, пошло, какие—то строчки лезут. Дело в том, что мне и рифму—то не нужно подгонять! Бывает, что сама ложится хорошо. А бывает, не ложится; я тогда без рифмы обхожусь – как ляжет! Так вот я тогда написала стихотворение о родном доме…

– Вы много уже написали?

– Шестьдесят или семьдесят.

– Они вам самой нравятся?

– Когда я их перечитываю месяца через два—три, многие мне не нравятся, я не люблю их, хочу их переделать, а люди говорят – ты что, это нормально, хорошо! Но мне кажется, все—таки надо отсеять, и тогда останется немного стихов.

– Расскажите про тюремный альманах.