Игорь Оборвалов – Фанберин и Петербургский Голем (страница 2)
Это было лицо человека, который видел то, что не должен был видеть. Глаза — безумные, но не пустые, а наполненные каким-то страшным знанием. Под глазами — синие круги, как у покойника. Губы шевелятся беззвучно.
— Голем, — повторил Веселовский. — Да. Из глины. Из той глины, которую месили в подвалах Крестовского острова. Вы знаете, кто его сделал? Я знаю. Я всё знаю. И поэтому я умру. Но вы вы можете его остановить. Только не стреляйте. Пули не берут.
Он сунул руку за пазуху и вытащил маленькую фигурку — действительно, из серой глины, грубо вылепленную, с глазами-бусинами из чёрного стекла.
— Он оставляет их. После каждого убийства. Как визитную карточку.
Фанберин взял фигурку. Она была тёплой. Не от тепла рук — тёплой сама по себе, как живая.
— Кто следующий? — спросил он. — После вас.
Веселовский назвал имя. И кровь отлила от лица Фанберина, потому что это имя он знал очень хорошо.
— Генерал-лейтенант Михаил Дмитриевич Соболев. Но это не всё. Голем не убивает сам. Он только орудие. Настоящий убийца — тот, кто его создал. И он будет убивать, пока не останется никого из списка.
— А что за список?
Веселовский открыл рот, чтобы ответить — и вдруг замер. Глаза его расширились. Он смотрел не на Фанберина, а куда-то за его спину, в угол комнаты.
— Он здесь, — прошептал Веселовский. — Он уже здесь.
Фанберин обернулся. В углу никого не было. Только тень от шкафа, похожая на человеческую фигуру.
Когда он повернулся обратно, Веселовский лежал на полу. Мёртвый. Глаза открыты, рот приоткрыт, но на шее — странные отметины: серые, глинистые следы, будто кто-то сжал его горло пальцами, вылепленными из сырой земли.
Маса, всё это время стоявший у двери, сделал шаг вперёд и тихо сказал:
— Господин. Я ничего не видел. Никто не входил. Никто не выходил. Но он мёртв.
Фанберин медленно выпрямился, вытер пальцы о платок и произнёс фразу, которая позже станет легендарной в анналах сыскной полиции:
— Значит, или я сошёл с ума, или мы имеем дело с убийцей, который умеет проходить сквозь стены. И то и другое одинаково скверно. Но во втором случае его можно поймать. В первом — нет. Поэтому я выбираю второе.
Он подошёл к окну. За окном, в сером петербургском небе, занимался рассвет. Но света было так мало, что казалось — наступает не утро, а ещё более глубокая ночь.
— Маса, — сказал Фанберин, — заварите чай. Покрепче. Нам предстоит долгая беседа с генералом Соболевым. Если, конечно, он ещё жив.
Глава 3
Генерал-лейтенант Михаил Дмитриевич Соболев обитал в доме на Фонтанке, неподалёку от Юсуповского сада. Фанберин бывал здесь однажды — по делу о краже фамильного серебра, которое, как выяснилось, стащил собственный камердинер генерала, проигравшийся в картишки. Тогда Соболев показался ему человеком железной выдержки: даже узнав о предательстве, он лишь поморщился, как от зубной боли, и сказал: «Бог с ним, с серебром. Жалко человека — талант был, воровать умел».
Сейчас, два года спустя, Фанберин шёл по той же лестнице — широкой, с мраморными ступенями, стёртыми миллионами шагов — и чувствовал, как поднимается откуда-то из живота холодное, липкое беспокойство. Такое бывало перед боем. Перед настоящим, когда пули свистят над ухом и непонятно, успеешь ли увернуться.
— Маса, — сказал он, останавливаясь перед генеральской дверью, — вы будете стоять в коридоре. Если услышите выстрел — входите не раздумывая. Если не услышите ничего в течение десяти минут — входите тем более.
— Господин боится? — спросил Маса с той прямой простотой, которая у японцев заменяет вежливость.
— Боюсь, — честно признался Фанберин. — Я всегда боюсь, когда не понимаю, с кем имею дело. С живым человеком я знаю, как говорить. С мёртвым — тоже, в некотором смысле. Но с тем, кто одновременно жив и мёртв, кто оставляет следы из глины и проходит сквозь стены с таким я говорить не умею.
— Господин умеет всё, — серьёзно сказал Маса. — Просто иногда забывает об этом.
Фанберин усмехнулся — в который раз поражаясь, как этот человек, выросший в стране, где самураи резали животы при малейшей обиде, умудряется сохранять детскую веру в своего хозяина. Потом постучал.
Дверь открыл лакей — старик с трясущейся головой и мутными глазами, которые, однако, сразу же, как только он увидел мундир Фанберина, обрели осмысленность.
— Их превосходительство вас ждут, — прошамкал лакей. — Велели проводить сразу, без доклада. Только предупредили: генерал нынче не в духе.
— А когда он в духе? — поинтересовался Фанберин.
Лакей подумал. Потом вздохнул с такой глубокой безнадёжностью, какая бывает только у людей, прослуживших у одного барина сорок лет:
— Никогда, ваше благородие. С тех пор как в семьдесят седьмом из Болгарии вернулись — никогда.
Кабинет Соболева находился в глубине квартиры, за двумя дверями: сначала гостиная с портретами предков (все как на подбор — усатые, с орденами и одинаковым выражением: «Я тебя породил, я тебя и убью»), потом маленькая прихожая, где на вешалке висела старая шинель, пахнущая порохом и конским потом, и наконец — дверь дубовая, окованная железом, как в тюремной камере.
Фанберин постучал.
— Войдите, — раздался голос. Низкий, хриплый, с той металлической ноткой, которая появляется у людей, привыкших отдавать приказы под свист пуль.
Генерал-лейтенант Михаил Дмитриевич Соболев сидел за столом. Ему было пятьдесят семь лет, но выглядел он на все семьдесят: седые, жёсткие, как проволока, волосы; глубокие морщины на лбу — не возрастные, а какие-то рубленые, будто их провели саблей; глаза — серые, ледяные, с красными прожилками. На столе перед ним лежал револьвер системы Смита-Вессона. Не в кобуре, не в ящике — просто лежал, заряженный, взведённый, готовый к выстрелу.
— Садитесь, — сказал генерал, не поднимая головы. Он читал какую-то бумагу — вернее, не читал, а смотрел в неё, не видя. — Я знаю, зачем вы пришли. Веселовский мёртв. Я получил телеграмму сегодня утром. И вы хотите спросить меня, кто следующий.
Фанберин сел в кресло — жёсткое, с прямой спинкой, очевидно, поставленное специально, чтобы посетители не расслаблялись. Генерал не любил, когда расслабляются.
— Не только, ваше превосходительство. Я хочу спросить, откуда вы знаете, что Веселовский мёртв.
Соболев наконец поднял голову. Глаза его сузились — не в гневе, а в любопытстве, как у старого волка, который вдруг понял, что перед ним не овца, а другой волк.
— Я знал о смерти Веселовского потому, что видел его убийцу. Сегодня ночью. Он приходил ко мне.
В комнате стало тихо. Настолько тихо, что Фанберин услышал, как за окном капает вода с карниза — мерно, как метроном.
— Приходил? — переспросил Фанберин. — И что же, ваше превосходительство, вы стреляли? — Он кивнул на револьвер.
— Стрелял. Три раза. С десяти шагов. Попал во все три. Он даже не пошатнулся. Пули прошли насквозь, как сквозь туман. Потом он ушёл — сквозь стену. Оставил вот это.
Генерал выдвинул ящик стола и выложил на сукно маленькую глиняную фигурку. Точно такую же, как Фанберин нашёл у Веселовского. Те же чёрные глаза-бусины, та же серая, странно тёплая на ощупь глина.
— Я старый солдат, — продолжал Соболев, и в голосе его впервые прозвучало нечто, похожее на усталость. — Я воевал на Кавказе, в Средней Азии, на Балканах. Я видел, как люди умирают от пуль, от штыков, от холода, от тифа. Я думал, меня уже ничем не удивить. Но глиняного человека, который проходит сквозь стены, я вижу впервые. И должен признаться, Фанберин: он меня напугал. Не за себя. За тех, кто остался в списке.
— Что за список? — спросил Фанберин. Он достал из кармана дневник Обнорского, раскрыл на странице с именами. — Здесь восемь фамилий. Обнорский — первый. Веселовский — второй. Вы — третий. Кто остальные?
Соболев долго молчал. Смотрел на список, и лицо его медленно менялось: уходила жёсткость, появлялось что-то другое — боль, вина — что-то, чего Фанберин никак не ожидал увидеть на лице старого боевого генерала.
— Вы знаете, что такое Болгария, коллежский асессор? — спросил он наконец.
— Государство на Балканах, ваше превосходительство. Бывшая турецкая провинция. В семьдесят седьмом году Россия воевала с Турцией за её освобождение.
— За освобождение, — усмехнулся Соболев. Горько, с таким привкусом, будто он разжевал хину. — Хорошее слово. Освобождение. А знаете, сколько русских солдат погибло под Плевной? Тридцать тысяч. Тридцать тысяч мальчишек, которые шли в атаку на турецкие редуты, потому что какой-то генерал решил, что их смерть — это красиво. Я был там. Я командовал бригадой. И я отдал приказ, который убил не тридцать тысяч, а всего восьмерых. Но этих восьмерых я помню лучше, чем всех остальных.
Он встал, подошёл к карте на стене — большой, пожелтевшей, с пометками красным карандашом. Карта Болгарии. Горы, реки, дороги. И одна точка, обведённая жирным кругом.
— Село Мраморница. Сто сорок домов, две улицы, церковь и старый турецкий форт на холме. В октябре семьдесят седьмого турки укрепились там, перерезали дорогу на Софию. Мне приказали взять форт любой ценой. Лобовая атака стоила бы тысячи жизней. Я выбрал другой путь.
Он повернулся к Фанберину, и в глазах его загорелось что-то — не огонь, а ледяное пламя, какое бывает у людей, которые однажды переступили черту и знают об этом.