реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Бондаренко – Astrid (страница 27)

18

— Не преувеличиваете ли вы, Кёле? Дойблер был со мной, как и прежде, откровенен.

— На откровенности они, возможно, и хотят вас поймать. Не знаю, что мне делать с вами? На наш фронт приехал генерал Макензен. Он получил под свое командование танковый корпус. Его штаб в Юзовке. Я хотел вас послать туда, но теперь не знаю, посылать или нет?

— Я буду очень осторожна, Кёле. Я буду осторожна, — повторила Астрид.

— Хорошо, — после некоторой паузы, немного успокоившись, сказал Кёле. — Только обещайте мне раз и навсегда, что вы никогда без моего разрешения не предпримете рискованного шага, подобного тому, который предприняли.

— Обещаю.

— Я всегда считал, что работать с женщинами трудно, — посетовал Кёле.

— А вы в своей жизни и работе всегда поступали абсолютно правильно? — Последние слова несколько задели Астрид.

— Да нет, допускал, — сознался Кёле, смягчившись. — Поймите, Астрид, у меня тоже есть сердце. И оно нередко не в ладах с разумом. Но если дать волю сердцу — это гибель. Наша работа должна быть кропотливой, повседневной, незаметной. Незаметной! Понимаете? Никаких подвигов! Героических поступков! Как можно меньше риска. Никакой торопливости. Только в этом случае можно надеяться на какой-то успех.

Вечером Урбан принес краски. Астрид, все еще под впечатлением тяжелого разговора с Кёле, была не в настроении.

— Что-нибудь случилось? — спросил Матиас.

— Нет! Ничего! Немного нездоровится.

— Но вы нужны мне, Астрид, жизнерадостной.

— Отложим тогда работу.

— Как хотите. — Урбан немного обиделся. Он так ждал этого часа. Но что поделаешь… — Я хочу вам показать автопортрет Отто Панкока, — сказал Матиас.

— Отто Панкока? Разве он не арестован?

— Нет. Он живет сейчас в Дюссельдорфе. Я был у него. И он подарил мне копию автопортрета с автографом.

— Вы рискнули ее взять с собой сюда? На фронт?

— В чем вы видите риск?

— Панкок в опале. Он предан анафеме. Я думала, он в концлагере.

— К счастью, он не в концлагере. И почему, собственно, мне не держать у себя портрет знаменитого немецкого художника с его автографом?

— Но если узнает Дойблер или Оберлендер?

— А откуда они узнают? Вы же им не скажете? — с хитринкой спросил Урбан.

— Я-то не скажу.

— Вот нас уже будет связывать некая тайна, — с удовлетворением заметил Урбан.

— Вы хотели бы, чтобы нас связывала тайна?

Матиас взял ее руку и поднес к губам.

— Я хотел бы большего, Астрид.

— Вы снова за старое, Матиас, — с ласковой укоризной проговорила Ларсон.

— Недаром вы родились в холодной Скандинавии…

— Вы начинаете говорить колкости, Матиас. И такой вы мне не нравитесь. На вашу колкость я отвечу вам колкостью. Вам кажется, что вы совершили смелый поступок, навестив Панкока. Привезли его автопортрет с автографом, как доказательство своей храбрости!..

— Зачем вы меня обижаете, Астрид. Не было дня, чтобы я не думал там, в Германии, о вас. Я торопил время. Это даже заметили мои родственники: ты торопишься на фронт? Такого еще не бывало! Я так ждал встречи с вами, разговора. Я представлял себе, как мы сядем рядышком и будем рассматривать портрет человека, которым можно только восхищаться…

— Давайте ваш портрет, — смилостивилась Астрид.

Урбан достал из полевой сумки обложенный с двух сторон плотным картоном автопортрет художника.

Работа понравилась Ларсон. Выразительное лицо. Волосы в некотором беспорядке. В глазах — немой укор. Роскошная борода, не поддающаяся напору ветра. Скромная рабочая блуза. Все это на сгущающемся за спиной темном фоне.

— Я, к сожалению, мало знаю работ этого художника. Помню его цикл «Цыгане». В свое время я обратила внимание на разницу в изображении цыган у Мюллера и Панкока. Мюллер рисовал некую идиллию на фоне райски красивой природы. Панкок, изображая цыган, давал их жизнь без прикрас: доброта, детская доверчивость, робость сочетались с бескомпромиссностью и жестокостью. Мне рассказывали, что однажды любимую натурщицу Панкока, молоденькую цыганку, убили за то, что она нарушила какой-то из цыганских законов.

— Вы правы, Мюллер и Панкок совершенно по-разному подходили к одной и той же теме. Но только сейчас, когда я целый день проговорил с Панкоком, мне открылась, как мне кажется, душа этого большого художника. При всем своем сочувствии к этому гонимому, беззащитному народу Панкок видит в них нечто большее, чем страдающих людей. Он видел в них гонимую свободу! Мотивы, которые мы находим у Стефана Георге, стремление души слиться с природой нашли у Панкока, в его полотнах зримое воплощение этих мыслей. Я чувствовал это и раньше. Когда он заговорил о цыганках, о том, что это не просто несчастные люди, а «черные любимцы свободы», которые всегда будут ненавистны обывателю, я не мог с ним не согласиться. Именно они, необразованные в нашем понимании и темные, богаты духом. Их душевное богатство в близости к природе. Их кожа чувствует жар солнца и жар полуночного костра, а не свет электрических лампочек и тепло калориферов. Они пьют воздух, а не хлорированную воду. Их тело ласкает теплый ветер, а не одежда, изготовленная при помощи химии. Наконец, они не знают времени, изобретения так называемой человеческой цивилизации. Времени, которое сводится к двуединой формуле: «Время — деньги». Для них время — это только смена дня и ночи, круговорот времен года. У него нет начала и конца.

— Я всего несколько раз в жизни видела цыган, — призналась Астрид. — И, честно сказать, не задумывалась о том, что вы говорите. А ведь все это правда.

— Вы тоже так считаете? — обрадовался Матиас.

— Все, что вы говорите, мне кажется убедительным. Я немного рассказывала вам о том, как мы с мужем жили в Сибири. Конечно, у нас была совсем другая жизнь, совсем непохожая на жизнь цыган. Но такой раскрепощенности духа, какую я почувствовала у русских, прежде я не встречала никогда. И тогда я поняла, что прежде жила неверно. Мы ведь в Европе считали Россию страной дикой и темной. Все оказалось не так. Конечно, в русских рабочих не было той респектабельности, налет которой есть в облике шведских рабочих. Но жажда знаний, их напор, энтузиазм, умение стоически переносить любые трудности меня поражали. Я сама видела, как в морозный день молоденькая русская девушка босиком шла к срубу, чтобы набрать воды. И дело не в том, что ей не во что было обуться. «А, и так сойдет», — сказала она мне. «Ты же простудишься?» — «Отчего?» — и она пожала плечами.

— Да. Неприхотливость, стойкость, сила духа — этого у русских не отнимешь!

Оба на некоторое время замолчали.

— Человеку нужен пример, образец, идеал, — сказал Урбан. — Я очень сожалею, что раньше мне не довелось встречаться с Панкоком. Конечно, возможно, я бы сейчас не сидел в теплой уютной комнате рядом с прекрасной женщиной, а мерз где-нибудь в каменоломнях концлагеря, но я бы и не чувствовал себя изменником, каким чувствую себя сейчас после встречи с Панкоком. Те мелкие неприятности, которые я пережил в свое время, не идут ни в какое сравнение с тем, что выпало на долю Панкока. Его предавали анафеме, а он творил! В тридцать шестом году к нему явился чиновник гестапо и потребовал передать ему «Страсти»[9]. Некоторое время спустя эсэсовский еженедельник «Дас шварце кор» поместил большую статью под заголовком «Богохульство». Да, «Страсти» не были иллюстрацией библейских сюжетов «страстей господних». Иисус Панкока — это прежде всего человек. Это не грек, не римлянин, не еврей, не немец. Утонченные черты лица, аристократическая бледность, взгляд античного ученого — все то, что было присуще привычным портретам Христа, принадлежавшим художникам разных школ, у Панкока мы не найдем. Иисус у него просто творение, создание природы или бога. Ему самому неведомо это. И это сознание определяет его внутренний мир. Страдания Христа — это не страдания сына божьего, а страдания человека. В очищающей трагичности его страстей величие его картин. Я рад, что застал в живых Панкока и поговорил с ним. Это был как глоток чистого воздуха. От него я узнал о трагической судьбе многих известных художников: Рольфе умер в Хагене, Штрипф — в Берлине. Кирхнер покончил с собой во Фрауенкирхе. Блюменталь убит на фронте. Шульце в концлагере… Всех, кого переехало кривое колесо немецкой истории, не перечтешь.

— Вам надо быть сдержанней, Матиас. Меньше слов.

— Я действительно сегодня многословен. Но мне надо выговориться. — Матиас буквально понял слова Ларсон.

— В ближайшее время я, наверное, уеду на несколько дней, — сообщила Астрид.

— Жаль.

— Вы не спрашиваете, куда я уеду?

— Я полагаю, что если бы вы нашли нужным, то сказали бы мне.

— Я собираюсь навестить генерала Макензена. Он недавно приехал из Германии. Возможно, я узнаю от него что-либо о своих родственниках в Швеции.

— Вы с ними не переписывались все эти годы?

— Редко. А когда началась война, переписка, естественно, прекратилась.

— Боюсь, что я не закончу ваш портрет. Наступает лето, и снова, наверное, все придет в движение. Несколько дней назад на наш фронт прибыла одна дивизия из Франции, одна из Греции. Вы двинетесь с армией или останетесь в Таганроге?

— Я еще не решила.

Приближались пасхальные дни. Это облегчало возможность Ларсон не в ущерб службе навестить генерала Макензена. Она сказала о своем намерении Нейману и добавила, что с начальником гарнизона генералом Рекнагелем в принципе она договорилась о своей поездке еще в январе. Но Макензен тогда уехал в Берлин, и визит к нему пришлось отложить. Теперь она снова собирается обратиться к генералу Рекнагелю.