18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 34)

18

Так странно. Смотрю и пересматриваю твои сообщения, слушаю, как ты желаешь мне спокойного сна, подзываешь Иосафата – и он подбегает на своих кривых ножках, ты подхватываешь его под мышки, кружишь по отсеку и говоришь: «Пожелай папе хорошего сна! Когда он вернется, ты будешь уже большой». Смотрю на тебя, закрываю глаза, прикасаюсь руками к образу, вхожу пальцами в экран, изображение корежится, отвожу руку – собирается воедино; ты еще ничего не знаешь о произошедшем на борту и узнаешь лишь спустя полгода.

Помнишь, как я признался тебе в любви? Еще тогда – на курсах – на твоем сочинении под оценкой я написал на санскрите: Ты взглянула на меня светлыми глазами, убрала кóлос волос со лба и спросила: «Что это значит?» «Переведите, если у вас будет желание». «Но здесь же совсем ничего не понятно». «Постарайтесь». «Знаете, иногда мне радостно от того, что остался один лишь русский язык».

На следующее занятие ты не пришла, на последующие – тоже. А потом меня отозвали из университета в ЦУП. Когда спустя несколько месяцев я повстречал тебя в переходе, ты напрямик сказала мне: «Я оценила вашу шутку. Только ваше чувство юмора уступает вашему уму». «Это была не шутка». «Тогда что же» «Правда». И мы стали ссориться – первый раз в жизни.

Я хотел сделать жертву из нашей любви, хотел через жертву зародить новый мир, понимала ли ты меня? Вполне. Терзалась ли ты? Конечно. А теперь, когда я тебе скажу о том, что случилось после того, как мы обнаружили тело инженера в машинном отделении, ты вряд ли захочешь меня понять. Что бы выбрала ты: видеть меня обесславленным, почти стариком, или трупом, исполнившим свое предназначение?

В корабле тихо, в корабле раздается только приглушенный гул двигателей – оставшихся двигателей.

Я все сказал, не спрашивай меня, как получилось так, что обратная дорога домой займет тридцать лет, а дорога после исполнения задания – пятьдесят лет.

Не слушай меня. Старпом смотрит на это дело спокойно, говорит, что стержни можно оживить, что, стоит засучить рукава, как мы всего лишь на год-другой отобьемся от графика. И возможно, через двенадцать лет мы обнимемся и… Нет ничего в душе. Хочется верить в лучшее, но головой понимаю, что надежда – почти всегда отсроченная ложь. Мы говорим смерти: только не сейчас, почему я? И стараемся указать на ближнего, но ближний ускользает, как ночная тень. И смерть забирает нас. То, что было мной, уже умирало однажды, бояться ли мне новой смерти, когда я знаю, что и тогда, в эпоху лошадей и городов с коринфскими колоннами, я уже любил тебя? Твам кавайами. Произнеси это про себя. И надейся на лучшее.

Первым делом нужно было убрать тело: я предложил использовать его вместо удобрений в саду. Возражений не было. Врач попросил проголосовать о продолжении пути.

– Вы извините меня, капитан, но лучше наверняка вернуться домой живым, чем не вернуться и сгинуть на чертовой планете, чье название здесь никто не назовет.

Вступился старпом.

– Ну, если мы переставим стержни из вспомогательного блока с зародышами и редкими видами, то нам удастся перезапустить движки – и тогда…

– И тогда дело не выгорит, потому что большая часть зародышей погибнет, потому что нам придется избавиться от техники, от воздушных подушек.

– Это необязательно.

– Дорогой мой! Кто-то из нас двоих все равно будет стариться без камеры сна. Хотите тянуть жребий?

Молчание. И только в перепонках раздается гул от двигателей – оставшихся двигателей.

– Мы можем меняться.

– Очень благородно с вашей стороны, капитан. Только где гарантии того, что в одиночестве у вас, да, у вас, не помрачится рассудок? Шарики за ролики не зайдут, когда вы будете бежать по беговой дорожке по обожаемым развалинам?

– Это к делу не относится.

– Тогда что относится? Что этот несчастный сбрендил?

Старпом снова вступил:

– Отчасти по вашей вине.

– Правых и виноватых здесь нет. Просто мне кажется, что восстановленные патологически неспособны совершать разумные поступки: бремя прошлой жизни давит.

Умный человек, страдающий – и вместе с тем неприятный своим отношением к страданию. Иной бы на его месте замкнулся в себе, а он – нет, так и казалось, что его переполняет какой-то восторг презрения, будто он намеренно растравляет то, что у него осталось на месте души.

На следующий день повторилось то же самое. Врач говорил о том, что перемещать стержни опасно, что мы погубим корабль, а жизнь на планету все равно не принесем, что, даже если жизнь зародится, она не будет стоить того, чтобы претерпевать страдания.

– Так что же вы предлагаете?

– Повернуть вспять.

На том и разошлись, а наутро, если можно здесь говорить об утрах, старпом пришел ко мне и сказал, что спасательная капсула отчалила от корабля час назад и что одна спальная камера пропала вместе с врачом.

– Будем нагонять его, капитан?

– Какой толк? Пускай спит, пока его кто-нибудь не обнаружит.

Даже глупость мне казалась простительнее малодушия, даже глупость.

Прошло полгода. Последнее сообщение могло еще до тебя не дойти. Но ведь оно дошло, не правда ли? Я раскаиваюсь в том, что набрал его, потому что с тех пор наше положение улучшилось. Мы выгадали несколько десятилетий.

Раз двадцать пересматривал сообщение, на котором Иосафат говорит: «Па-па, па-па», – по-птичьи наклоняя голову, торжественно бессознательно, с усилием и апломбом, и это слово – единственное, что разрывает коросту молчания вокруг меня. Па-па. Па-па. Вот мой сын, вот моя женщина. И ничего больше не надо, не надо никаких сложностей с двигателями, с экипажем, с зарождением новой жизни, которая ничем не будет отличаться от жизни старой. Страдание и смерть – и в смерти рождение – и так до тех пор, пока новый человек снова не научится воскрешать себе подобных и, быть может, ему удастся воскресить не только родные ему миры, но и наш незнакомый мир, к тому времени уже угасший? И он посмотрит на нас, своих создателей, спросит: «Кто меня создал?» И я выйду вперед из шеренги восстановленных. И он взглянет мне в глаза – и рассмеется. И я рассмеюсь ему в ответ. И он скажет: «Мы не просто научились воскрешать, мы научились вдыхать вечную жизнь в наши тела. Пусть ты, и твой сын, и жена твоя, и потомки ваши – первыми станут вечными». Па-па. Па-па!

Быть может, и я лечу создавать не новую жизнь, а лишь воскрешать прежнюю? Кто поручится в том, что мир не живет повторением самого себя на протяжении мириад лет?

Как-то я спросил старпома о том, что он помнит о прошлой жизни.

– Пахло землей, потом – дождем, меня кто-то пеленал, а затем появился железный привкус во рту. Помню косцов, шедших по краю желтого поля, бултыхание молока в перевернутой бутылке, ржаной хлеб, звук качелей и несмазанных колес телеги, а потом – пыль на губах, в зубах – песчинки. На яйцах, знаете, птичьих, налипшие бугорки, в них – растребушенные перья, под ноготь набивается грязь, когда я пытаюсь ее счистить. Ожог. Пальцу жарко даже в воде. Сую его в рот, слюнявлю – он блестит на солнце, слюна как кипень. Жесткие волосы на голове, пальцы гладят желваки, забираются в уголки глаз, выковыривают бель… Продолжать?

– Странно, мне совсем не снились ощущения, больше – огромный древний город с лесом колонн.

– Это потому, что я умер в детстве.

– Откуда вы знаете?

Он помолчал и немного погодя продолжил:

– Может быть, мы вовсе не должны существовать. Сложность приняла жизнь, сложность распалась. И все – большего мы не вправе требовать от материи. Так нет же, нас насильно восстановили и отправили создавать другую сложность.

– Вы говорите, как врач.

– Он-то безбожник. Тот еще. А я говорю с признанием верховенства чего-то высшего над нами. Вы знаете, что такое предел Хейфлика?

– Сейчас припомню.

– Не старайтесь: это естественный предел ограничения деления клеток. Так вот, если предел, обусловливающий вырождение, существует у столь малого вещества, то тем более этот предел должен существовать у отдельных видов, в том числе человека, понимаете меня? Вырождение не противоположно прогрессу, прогресс – это нечто сопричастное вырождению. Поэтому мы обречены год от года увеличивать число восстановленных и отказываться от живорождения.

Он снова прервался и неожиданно сказал:

– Знаете, иногда мне кажется, что наш новый мир будет лучше тысяч других.

Твоего отца тоже заботило продление жизни. Ты теперь часто говоришь о нем: «Он так полюбил Иосафата, он такой заботливый дедушка». А я вспоминаю, как он выставил меня за дверь, когда я объявил ему, что буду жить с его дочерью. Я возвращался в наш отсек и давал запоздалые, в сущности уже бесполезные, ответы на его вопросы, чтобы как можно больнее задеть его. Впоследствии мы сошлись с ним – благодаря твоей твердости, но меня никогда не покидало ощущение, что он смотрит на меня как на одну из своих подопытных мышей. Он любил рассказывать о биологическом бессмертии гидр, говорил, что стоит ему еще чуть-чуть продвинуться в своих исследованиях, как человек станет вечным, и тогда восстановленные не понадобятся, не понадобится бессмысленного воскресения и зарождения новых миров – все остановится.

Его гидры были похожи на пни с ветлами. Он всех нас хотел обратить в гидр. Никто не выживал после его исследований, а если выживали, то они были настолько же разумны, что и гидры. Эти восстановленные шли по отдельному разряду – по разряду всегда-воскрешаемых, слишком уж накладно было растить кроликов на убой, когда можно было провести небольшое воскресение. А затем частный Судный день. И если материал дозволял, то и небольшую Судную неделю.