Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 33)
Я проснулся неделю назад и всю неделю только и делал, что просматривал сообщения, пришедшие от тебя. Я не сомневался, что ты решишься взять его, не сомневался, что у нас появится сын. Иосафат-младший. Иосафат-меньшой. В голове не укладывается. Ты держишь этот красный комок перед экраном, разрабатываешь ему стопы, а сама так невозмутима, что первое ощущение, промелькнувшее у меня, когда я увидел вас вдвоем, было не ревностью, нет, – какой-то завидущей умиленностью.
Я ничего не понимаю в ходунках, пеленках, искусственном кормлении, но каким восторгом был заполнен твой взгляд, когда ты мне рассказывала о том, что он перевернулся самостоятельно. Я слушал тебя и понимал, что это не малыш, а вся жизнь моя переворачивается и летит в тартарары. А когда ты сказала мне, что он пополз? Боже мой! Первым делом я вышел в сад, и какая-то восторженная обида рвалась во мне – будто водород внутри солнца. Я прислонился лбом к стволу дуба. Пожухлый лист с равными овальцами упал под ноги, а я смотрел на него и повторял: «Пополз, пополз, он пополз».
Весь экипаж несколько дней передвигался на четвереньках, как наш сын. Вода – тяжелая, отхаркивалась вместе со слюной и кусками размолоченной пищи, которая подавалась по трубкам. Самое страшное перед сном было как раз впустить в рот главную трубку подачи и обуздывать мысль: не дай бог, западет она или выскочит изо рта. Стоишь на коленках перед судами и вдруг понимаешь, что постарел от силы на несколько недель, даже борода отросла лишь на ноготь с полулунием. Щетина отчего-то жесткая, будто стриженая, прикоснешься к ней – колется.
А в последнем сообщении ты сказала, что он пошел! Без посторонней помощи. Во мне что-то пошатнулось, когда я видел его неуверенные, фиглярские движения ног. Воочию он мне неизвестен, а его уже люблю, как тебя, – но нет, как бы я ни старался обмануть себя, сына я всегда буду любить меньше, потому что… Вот – заклепки, вот – синусоиды на выдвижных экранах, вот – подлокотники капитанского кресла, теперь, после пробуждения, я воспринимаю их с какой-то болезненной восприимчивостью. Шажок, другой, третий. Наш сын падает и начинает плакать, на экране вновь появляется твое лицо – на мгновение, затем настает пустота, а в отдалении слышится твое нежное увещевание.
И мне становится страшно от понимания того, что чем дальше я улетаю от вас, тем с бо́льшим запаздыванием доходят твои сообщения.
Врач говорит, что страхи в нашем положении – явление обыденное, по-своему он прав, но я по-прежнему не доверяю ему. После пробуждения он как-то затих, стал покладист и нем. А по записям в бортжурнале я узнал, что на его имя не пришло ни одного сообщения за этот год. Он одинок, но его одиночество не внушает мне жалости.
Знал бы он, что мне снилось целый год! Я и прежде слышал рассказы о вязкости снов во время заморозки, но все равно их явь стала для меня неожиданностью. Сон утяжелился до действительности, хотя головой я понимал, что следы известки на ладонях от прикосновения к пилястрам – сон, что головы Медуз над притолоками – сон, что звук колес по брусчатке и цоканье копыт, и слюна, повисшая лямбдой на уздечке лошади, – тоже сон. Но самое страшное – в моем сне появилось время, понимаешь? Прежде самый жуткий сон из виденных мной был о нашей лаборатории. Твой отец стоял над столом и что-то бормотал, я подошел к нему со спины и заглянул через плечо, но ничего, казалось бы, жуткого я не увидел: распластанный мышонок по кличке Дигнага лежал навзничь и перебирал лапками в воздухе, его хвост был отталкивающе пурпурен. А твой отец в такт движениям мыши шевелил руками, как колдун. Это было страшно – страшно потому, что необъяснимо страшно, будто предмет страха был поглощен самим страхом – и ничего не осталось, кроме него. Внезапно он повернулся.
Сегодня вечером ко мне снова пришел старпом: даже не знаю, стоит ли говорить тебе об этом. Жена инженера погибла, протокол двенадцать, погрузочный цех двадцать восемь. Ты наверняка ее знала.
Пусть земля ей будет светом.
Не знаю, с чего начать. Мне казалось, что беда должна прийти с другой стороны. Я винил во всем врача, но врач оказался ни при чем. Он спас меня, спас старпома, но он не сумел спасти инженера.
Я не понимаю, почему он поступил подобным образом. Вернее, я способен понять его чувства, но не поступки, следующие из них. Если бы тебя не стало… нет, не хочу даже думать об этом, но если бы мне пришло такое же известие, что и ему, я ни за что бы не повернул корабль обратно.
Предыдущие дни все были подавлены. Старпом, в красках описывая смерть чужой жены, заключил:
– Жаль, теперь от бедолаги не будет никакого толка.
Я пробовал заговаривать с ним. Земляной цвет лица, от рубашки пахло потом, щетина отросла за неделю больше, чем за годовой сон. Он смотрел сквозь меня, во всем соглашался, говорил, что не подведет меня, но чем больше я его утешал, тем больше понимал, что он не верит в действительность происходящего. Ему казалось, что время можно повернуть вспять. Не знаю, отчего я не обратил внимания на его слова: «Я все понимаю, капитан, смерть смертью, но… если мы разгонимся до определенных скоростей, то событий настоящего… не станет». Как мне не пришло тогда в голову, что он попробует осуществить эту нелепицу?
Двойник. Я смотрел на него снизу вверх: глаза юлой – пытался вбуриться в него смыслом, но все без толку.
Спустя несколько дней мы со старпомом оказались заперты в столовой. Он разбил себе костяшки в кровь, пытаясь отпереть двери. Бычья сила. Не знаю, что бы он сделал с инженером, повстречай его один на один. Я пытался вызвать бортового с мостика, но он не откликался. Круг разбавленного водой молока в стакане накренился, корабль разворачивался. Раскрасневшийся старпом закричал в камеру наблюдения:
– Выпустите нас! Слышите! Я знаю, что это вы! Я вас в клочья разорву. Трусы!
Я выпил молоко до дна, а потом – неожиданно для себя – улыбнулся.
– Как у вас хватает духа улыбаться? Мы ведь как пауки в банке!
– Они поставили двигатели на реверс.
Бычьи брыжи, могучая одышка. Он, наконец, сел на стол.
– Неужели нет никакого способа отменить команду?
Я покачал головой, и знаешь, мне стало так весело от сознания того, что я наконец-то увижу вас, ведь мне ничего больше не надо делать, просто смириться с происходящим. Задание сорвалось не по моей вине, трибунал – для провинившихся, а для покорившихся – снисхождение. И тут я подумал, что они могли бы дождаться, пока по расписанию мы уснем на два года, и уж затем взять управление на себя: так и было бы, если бы они действовали сообща. Снаружи челюстями скрипел старпом, причитал о «предательстве», а я уже понимал, что дело не в предательстве, а в помутнении ума – и тогда безвольную радость как рукой сняло. Предатель способен сохранить корабль в целости, помешанный – нет.
Спустя несколько часов старпом успокоился, опустил щиты на окнах и стал смотреть во тьму. В вареве звезд рыбоголовые твари заглатывали солнца, светились изнутри. Я повторял про себя слова твоей колыбельной, представлял, как ты поешь ее нашему сыну, и казалось, еще чуть-чуть – и я сам обращусь в ребенка. Я хотел попасть домой, но боялся своего желания.
– Что вы делаете?
– Я? Пытаюсь пробраться в отсек вывода мусора и оттуда открыть шлюзы!
– Господи, опомнитесь!
– Перестаньте держать меня за руку, вы не знаете, что нас ждет, если мы вернемся домой, слышите? Вы не знаете, что я видел во сне!
Мне все казались помешанными: врач – на самом себе, инженер – на скорби, а старпом – на прошлой жизни, которая не отпускала его. Не знаю, что бы случилось, если бы дверь в столовую не раскрылась.
Старпом накинулся на вошедшего врача, стакан с монеткой белого молока на дне сорвался вниз: грохот, опрокинутые столы, стулья, стакнувшиеся ножками. Врач кричал:
– Тихо! Ти-хо! Ты не понимаешь, что я вас спасаю?
Но старпом сбил его с ног. Кровь оказалась на притолоке, на френче врача, сквозь лычки и просветы проступило бордовое пятно. Наконец я кое-как оттащил старпома, подал руку врачу. Архаическая улыбка – без всякого оскорбленного самолюбия.
– Благодарю. Согласен, неприятное дело вышло. Он теперь находится в машинном отделении. Я выманил его с мостика.
– Ты – предатель! Предатель!
– Угомоните старпома, капитан. Я же говорю, он заперт в машинном отделении.
И он рассказал, как после пробуждения инженер пришел к нему в каюту. Инженер признался, что хочет развернуть корабль, врач якобы стал его отговаривать, а потом инженер нас запер. Врач знал, что нужно действовать осторожно, чтобы никому не навредить – старпом усмехнулся на этих словах, – и потому первое время ничего не предпринимал, но когда увидел, что инженер не в себе, понял: настал «час истины» – второй смешок, – и направил его в машинное отделение, чтобы тот проверил стержни двигателей. А потом… не знаю, что произошло на самом деле. Все записи были стерты.
Когда мы вошли в машинное, мы ожидали увидеть все что угодно, но увиденное оказалось страшнее ожиданий. Его тело болталось на поручнях вынутых стержней. Мы нашли записку: «Я знаю, что мы встретимся, знаю, что я еще не умер, а ты еще жива. Любовь – это крик немого во Вселенной».
Когда мы провели осмотр всех помещений, оказалось, что в заморозочной выведены из строя две капсулы из четырех: это значит – двухлетний сон откладывается, это значит – я не перестану писать тебе.