18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 36)

18

– Вы, кажется, оговорились, когда сказали про мой вылет?

– Отнюдь. Я с прискорбием сообщаю о смерти вашего старпома, который был похоронен на оживленной планете – и, следовательно, не вернулся домой.

– Как это понимать?

– Капитан, я не лечу домой. Я остаюсь.

Бычья стать, говяжьи губы, в глазах – отражение не погашенного на мостике солнца.

Пусть земля ему будет светом.

Даже после примирения мы все равно не умели понять друг друга. Ты так горячо оправдывала его, как будто знала за ним больше грехов, чем было у него за душой. Говоря со мной наедине, он всегда упирал на слово «восстановленный», вглядывался в меня, улыбался в ротовое отверстие черепа и холодно хлопал меня по лопаткам. Он чересчур гордился тем, что в его роду не было восстановленных, чтобы безропотно принять меня.

Воспоминания о мертвых отличаются нарочной торжественностью, как будто смерть, забирая жизнь, взамен словам умерших дает подспудный смысл. «Молодой человек, я уважаю вас, но не ваши убеждения». «Молодой человек, хоть вы умерли однажды, смерть – не довод в пользу вашего ума». «Молодой человек…» Что бы он делал со своей вечностью? На что она ему? Даже если бы ему объявили, что он бессмертен, что все мытарства позади, он все равно бы продолжил возиться со своими гидрами – по привычке. Привычка – маленькая вечность, говорил он, и что же? Воспользовался бы он своей вечностью, чтобы воскресить всех тех, кто жил и умер, поделился бы он своей вечностью? Ты знаешь ответ лучше меня. Я не нападаю на него, он – твой отец, а для Иосафата – дедушка, который любил его до безумия.

Меня поразила не столько его смерть, сколько наказ: никогда, ни при каких обстоятельствах не восстанавливать его, а при возможности избавиться от оставшегося материала как можно скорее. Он боялся, что станет подопытным, подобно тысячам тех, кого он воскрешал и восстанавливал, и снова губил.

Знаешь, я свыкся с этой планетой, если бы не ты, я бы остался здесь. Никакого честолюбия. Назови это космической усталостью. Я понимаю старпома, но примириться с ним сполна не могу. Потому что он остается там, в модуле, по собственной воле.

– Вам хватит запасов на десять лет, большее я не могу предоставить. Вы полностью уверены в собственном решении?

– Капитан, в нем я уверен даже больше, чем в необходимости собственного восстановления. Будем живы! Хотите взглянуть на мои хоромы?

На подоконниках – щучьи хвосты, кругом – чистота, как в отсеке вдовицы, ряд щуплых скафандров висит на штырях в прихожей, за тонкой перегородкой слышится гуд нагревателя, на экране, в зале, крутится бело-синяя, содалитовая планета.

– Присядем, капитан. Я хотел вас поблагодарить за два с половиной года работы, хотя под конец мы почти не разговаривали, – и он хлопает меня по плечам, – работать с вами было одно удовольствие. Знаете, сколько на этой планете перволюдей? Полторы тысячи! Вычтем три четверти обреченных на гибель, и в сухом остатке выйдет ровно столько, сколько нужно для здорового продолжения рода.

И он говорил что-то еще – о том, что ему предстоит стать смотрителем над эволюцией, что, возможно, спустя пару лет он станет учить их языку.

– Я верю в вас, капитан. И вас ждут – в отличие от меня. Да и капсула для сна осталась всего одна.

Бычья самоуверенность в движениях, а глаза по-прежнему бегают: я так и не дошел до его сердцевины. Удар камнем в стекло модуля. Ликование вспыхнуло на лице старпома.

– Хотите взглянуть, капитан? Нет-нет, шлем вам ни к чему, поначалу будет кружиться голова, а затем привыкнете.

И все-таки я надел скафандр, когда мы выходили из отсеков.

– Как хотите, капитан. Вы сами увидите, что это лишнее.

Первое, что мне бросилось в глаза, – ущелье, закрытое буреломом. Ветра почти не было, над головой три желтые луны, треугольником вниз, небо – ясное с пролитыми пятнами птиц. А из чащи глядят четыре пары глаз – глубоко посаженных под шерстяным валом лба. Старпом свистит – и вдруг один из них, я не знаю, как их определить, про себя мы называли их перволюдьми, срывается из чащи и через хруст веток, через воздымающуюся пыль под ногами, взъерошенный, немолчный, глуповатый, подбегает к нам. Старпом шепчет: «Смотрите внимательно, капитан», – и глушит свист – все реже и реже, так что человеческая громада, обросшая шерстью, в ней кое-где – репье и седина, а на руках – черные ногти, приближается к нам вплотную. Старпом протягивает ему руку, касается ладони и, полуобернувшись ко мне, говорит: «Снимите перчатки, капитан, его ладонь – совсем шершавая, смотрите!» Вдруг первочеловек берет с земли камень, бьет старпома по голове и отбегает. Из бурелома в нас сыплются ветки.

Спустя час старпом сидел с рассеченным виском у себя в отсеках и про себя твердил:

– Они еще не понимают, что я их бог, капитан, они совсем этого не понимают!

Через два дня мне предстоит лечь в третий по счету сон. И, честно говоря, у меня нет сил с тобою снова прощаться, я отправлю тебе сообщение с промежуточного пробуждения, а это значит, что мы увидимся спустя три с половиной года. Это значит, мы победили, милая, мне осталось только не умереть во сне, а тебе – не отчаиваться, когда в ЦУПе тебе скажут, что корабль не отвечает. Пускай они говорят, что им заблагорассудится. Я все равно вернусь – единственный из четырех человек на борту и тысяч зародышей.

Такое чувство, что я проспал вечность, а не полтора года. Чем чаще я произношу слова «год», «месяц», «сегодня», тем больше удостоверяюсь в их ложности. Слова есть, а то, что они обозначают, – нет.

Иногда мне удается замедлить время до осязания стука сердца, иногда месяцы пролетают как час. Особенно там – на планете, где я создал жизнь: создал жизнь и не создал язык. Старпому это тоже не удастся. Ни одного сообщения от него не было получено, хотя передатчик остался у него в отсеках. В отсеках, в которых хозяйничают теперь обезьяны…

Но, допустим, ему удалось научить их языку – что с того? Язык – это орудие притязания на мир. Вот и все. Я помню, как ты смеялась, когда я произносил санскритские звуки. «К чему эти вечные кха, бха, пха? Похоже на скрип повозки. Этим языком хорошо переговариваться, сидя на лошадях».

Я проснулся несколько дней назад, и мне показалось, будто я пробудился из одного сна в другой. От тебя пришло больше тысячи сообщений, прежде чем смотреть их, мне было необходимо прийти в себя.

Спрашивают ли камень о желании обратиться в песок, спрашивают ли раковины о чести стать морским дном? Мне всегда казалось, что, к чему бы я ни прикоснулся, из того исходит крик отчаяния, не слышный другим, но когда-нибудь кто-то услышит вопль тишины – и поймет глухоту мира. Поймет, что все вокруг создано смертью – от звезд до него самого. Первочеловек умер – и из его смерти зародились смерти других, и Вселенная стала раздуваться, как труп. Разбухший свет посреди черноватой требухи космоса.

Все-таки я полюбил созданную мной жизнь. Пускай без радости, пускай без надежды на то, что ей дано стать последней жизнью. Но это чувство тускнеет, как только я вспоминаю взгляд обезьяны, метнувшей камень в старпома, и этот взгляд накладывается на мысли об Иосафате: что если он не оправдает наших надежд, погубит себя на какой-нибудь планете попусту? Плечо к плечу, от волос пахнет первобытной, почти небытной свежестью. И ты указываешь на огромную зеленоватую звезду на небе и говоришь – ей скорее, чем мне: «Земля». А потом щуришься, целуешь меня в ребро ладони и шепчешь: «А вот та – мерцающая рядом с ней – Луна». Сплошные названия и имена без слов.

Указательным пальцем я снимаю пыль с подлокотников капитанского кресла, иду в столовую, кругом мрак, не работает даже аварийное освещение; только в столовой я хлопаю в ладоши, и зажигается тусклый, как мерцание Луны, свет. Смутно помню, что мы были здесь заперты, что здесь произошло то, что могло нас разлучить навеки, но память – вялая, она устала от разлуки. Я ем манные шарики, встающие колом в горле, чувствую, как что-то бьется о лодыжки, вздрагиваю, а потом понимаю, что это пылесос. Осторожно трогаю его пяткой и подвигаю к выходу. Здесь нет песка – не то что у нас дома. Корабль обрублен надвое, без отсеков с зародышами кажется, что двигатели заработали с другим, каким-то надрывистым, шумом.

Звук тревоги опасного сближения выводит меня из оцепенения. Корабль заметил спасательную капсулу, на которой тогда – сколько-то лет назад – бежал врач.

Когда манипулами я притянул ее к шлюзам, оказалось, что она пуста. Никаких следов – ни смерти, ни пропажи. Как будто капсула выстрелила случайно. А внутри нее – запотевшая – стояла камера сна, но и она была пуста. Так и представилось, как врач от отчаяния распахивает внутренний шлюз и выходит в открытый космос. Без скафандра. Со стекленеющими глазами, на которых не успевают показаться слезы.

Я часто вспоминаю его слова: «Не надейтесь вернуться, капитан, так будет легче». И вот – я возвращаюсь.

Сюда закралась какая-то ошибка. Прошло одиннадцать лет, а не четыре десятилетия. Такого просто не может быть. Нет-нет-нет.

«Мне очень жаль, отец, она до последнего ждала тебя. И прождала бы еще годы».

Кто ты такой? Ты не мой сын! Ты можешь хоть тысячу раз назвать себя Иосафатом, но я-то знаю, что ты самозванец!