Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 38)
На другой день она сидела в кресле у окна. «Капитан, вы так и не научились понимать песок за окном?» Что она этим хотела сказать? Почему она задерживается в палате дольше положенного? А вечером она включила мне колыбельную: «За печкою поет сверчок, угомонись, не плачь, сынок…» Руки расправляют выпуклые гребни на простыне, непривычно чувствовать пальцы, оканчивающиеся мякотью, а не ногтями. В переносице становится горько, щеки горят, и когда я пытаюсь указательным и большим пальцами потереть закрытые веки, ладонь задевает нос – и хрящик громко хрустит в тишине.
Я не спросил, что они сделали с трупом инженера. Надо было сказать им, чтобы они больше никого не восстанавливали из него.
Колыбельная обрывается, и я вижу мир преображенным – таким, каким он предстал мне в последние дни до моего вылета. Запахи, несмотря на больничный дух, здесь полнее, цвета – ярче, мне даже стоять здесь удобнее, чем на корабле со включенными датчиками силы тяжести. Правда, теперь мне совсем не хочется вставать.
На следующий день я спросил ее: «Я кажусь вам очень старым?» «Вы многое пережили». И лучше бы она ограничилась одним слогом – «да». Тошно от колыбельной, тошно от чужого голоса, поющего ее. Почему они не пускают тебя ко мне? Говорят, чтобы я записывал сообщения подобным образом – точно на корабле. Но я ведь дома! – взглянуть на тебя хотя бы на мгновение, ведь ты находишься от меня через несколько блоков и наверняка уже знаешь о моем возвращении.
Гроздья неба выцвели, закат виден из-под раздвинутых щитов, и в розовом небе синькой зажигается охровый солнечный глаз. Глаз, который никому не мигает. В сумерках сидит молчаливая женщина: белый чепчик, классическая красота и венерино косоглазие. А я ощущаю полноту, потому что знаю – это ты прощаешься со мной солнцем, ты мне желаешь покойного сна.
Ты – жизнь, ты – первослово. Любовь уплотнилась за эти годы в сердечную мышцу. И только теперь я понял, что люблю тебя больше мира, который был создан мной и погружен во тьму безымянности.
Врач пришел ко мне сегодня с дежурным лицом, на этот раз безвопросным. Лишь под конец он спросил медсестру о питании.
– Ах да, забыл, к вам сегодня кое-кто придет.
– Неужели?
– Да-да, представьте себе, но сперва вам должны кое-что показать.
Медсестра протянула мне складной экран врача.
– Что это такое?
– Смотрите внимательно. Обещаете мне?
– Когда я с ней встречусь?
– До чего же вы нетерпеливы!
– Как просмотрите все сообщения…
– Не обманете меня?
Лицо затряслось в смехе, чепец покосился.
Я не понимал, что смотрел. Какой-то старый человек говорил о том, что прошло сорок лет и что ему не удалось создать жизнь, что он мучается от того, что корабль потерял управление, – и он один посреди Вселенной. Экипаж разбежался и отчасти погиб, его ждет на неназванной планете какая-то женщина, по которой он тоскует, но это ничего не значит, потому что любовь к ней он принес в жертву, чтобы зародить новую жизнь. Зачем я это смотрю? Ему не повезло, ну и что же? Мне-то удалось зародить жизнь, и все мое путешествие заняло не полвека, а всего лишь двенадцать лет. Об этом мне сказал врач, об этом мне сказала красивая женщина.
Я промотал записи вперед до последней, и представь себе, этот старик говорил на экран ту же самую запись, что я тебе начитывал эти дни. Он читал и читал. И когда он дошел до этих самых слов – «он читал и читал», он поднял на меня глаза и произнес те же самые слова, что сейчас произношу я.
Что-то надорвалось. Я попробовал позвать медсестру, но в палате никого не было – только я и старик на экране.
Вдруг шаги в коридоре заставили меня отвлечься от него. Он продолжал что-то говорить в моих ушах, он говорил моим голосом, он был мной. И вместе мы были одно.
Шаги близились. Нужно вставать с кровати. Нельзя, чтобы ты видела меня в таком виде. Сквозь столько лет я наконец-то увижу тебя. Сквозь пространство, ставшее светом. Шаг-другой-третий. Дверная ручка шевелится – и палату заливает нездешний белый свет, в котором расплываются очертания стен, разведенных оконных щитов, пепельного солнца за окном. И старик, ставший мной, в объятой пламенем голове вдруг что-то понимает, пытается что-то сказать, но слова не выходят из его рта. Но я-то знаю, что именно он хочет произнести – произнести во весь голос, минуя тысячи лет:
– Милая! Вот он – я! Я вернулся к тебе!
У Павла Васильевича был обыкновенный день: всего одна суицидальная попытка – удачная, неудачные – были не по его части.
С утра позвонил начальник по фамилии Стряпчий и спросил:
– Ты будешь вскрывать, уверен?
– Уверен. Уверен. У вас день рождения. Баня. А я не пойду, даже не собирался.
– Оно и понятно, – ответил Стряпчий, усмехнуться не усмехнулся, лишь хмыкнул и разъединился.
Кроме него в морге оставалась одна санитарка, которая мрачно перебирала листы городской газеты в подсобке. Окна выходили во внутренний двор: на осеннем ветру, с одного края оторванная, металась растяжка: «Надгробия и памятники», – и дан был белый по черному номер. Контора, повесившая растяжку, принадлежала племяннице Стряпчего. С прошарканного низкого кресла заговорила санитарка:
– Вы того – не идете ведь? А я… ну вы понимаете.
– Да, конечно, Мария. Я все сделаю сам.
– Моя помощь не треба?
– Нет, иди. Готовься. Я не любитель увеселений. Тем более бань. Давление.
Санитарка – кареглазая, сорокапятилетняя, еще не увядшая – покивала и снова бездумно уставилась в газету.
Листья опали, кривообразные березы пережили первый снег, на улице изо рта по утрам уже шел парок, зима готовилась распластаться по городу белым пенопластом до апреля.
С оттяжкой он надел перчатки, вошел в рабочее помещение, где на жестяном, блестящем столе лежал извлеченный из черного полимерного пакета голый труп. В каждом своем заключении он неустанно подчеркивал, что пакет был на замке «молния». Красивый женский труп 1992 года рождения. Абсурд. Только сейчас он отчего-то задумался над тем, что трупу придавали год рождения. На вид 25–30 лет, волосы русые – 15 сантиметров длиной? Вроде бы. Он никогда не мерил линейкой или рулеткой – так, на глаз, в женских случаях – определял на длину своего мизинца.
Обнаружен в висячем положении. Вот борозда пергаментной плотности на шее. Пожалуйста. Ветви борозды расходятся преимущественно по левой стороне. Осмотрел труп целиком, подумал: «Пониженного питания, правильного телосложения». На нижней части тела не стал останавливать взгляд – там все в порядке, без повреждений. Трупные пятна разлитые, фиолетовые. Со спины. При надавливании пальцем на поясницу цвет не изменяют. Хорошо.
Перевернул снова на спину. Молочные железы мешковидной формы, упругие, без патологий. Чего уж. Матерью она не была – оно и видно. Да, обязательно нужно отметить крестик на шее из белого металла, на черном шнурке.
Павел Васильевич подошел к пухлой тетрадке, не снимая перчаток, взял ручку, что-то написал в ней, проморгался в осеннее окно – там трепетала растяжка. Снова подошел к трупу, взял его за подбородок, всмотрелся в то, что он определил про себя «странгуляционной бороздой», отвел голову трупу туда-обратно, раскрыл рот, зубы пересчитывать не стал – по большей части свои. Так и напишет. Снова подошел к тетрадке, пометил в ней: «одинокая, замкнутая, косовосходящая», размеры в числах.
Посмотрел в распахнутые трупные глаза. Роговицы мутные. Зрачки он тоже никогда не измерял, писал по памяти «полсантиметра каждый» – выходило однообразно, но с причиной смерти повешенных все было ясно. Слизистая оболочка век сероватого цвета, с пылевидными кровоизлияниями. Все верно. Потрогал лицо трупа. Хрящи носа и кости лицевого черепа на ощупь целы. Да, и сейчас коронная фраза – «трупное окоченение отлично развито во всех мышцах». Остановился. Посмотрел вверх на плавкий синий свет. Да, и трупное гниение отсутствует. 48 часов – не дольше.
Загремела дверь, на пороге показалась санитарка, посмотрела на него ненавистными карими глазами.
– Нет, я еще не начинал вскрытие.
– Я не тороплю, просто баня…
– Хорошо, Мария, отдыхать – очень важно. Особенно в пятницу, особенно когда у начальника день рождения. Час – не больше.
Мария исчезла – как видение, хоть бы из вежливости спросила о помощи.
Вернулся к трупу, раздраженный. Сами трупы раздражали его изредка – бывали тяжелые случаи, связанные с производством, с бетонными плитами или мотоциклистами, но не часто. Но вот санитарки. Покачал головой. Взялся за скальпель.
Твердая мозговая оболочка не напряжена, сероватого цвета, гладкая, от костей черепа отделяется легко. Мозг странный на ощупь. На разрезах выступают множественные капли жидкой, ярко-красной крови, легко снимающиеся тупой стороной ножа. В желудочках – небольшое количество прозрачной жидкости. Хороший мозг. Славный мозг. И вес-то какой любопытный – 1333 грамма. На счастье.
Со внутренностями ему не нравилось возиться. Не то что не по-божески, сколько по очевидности. Повешенные – что с них взять. Ну, этиловый или метиловый, ну, метамфетамин обнаружится – толку-то? На причину смерти это не повлияет, равно и на воскресение.
Брюшина блестящая, влажная, гладкая. Словом, тоже хорошая. И сердце хорошее, небольшое сердечко (его размеры он тоже пометил в тетрадке) – 270 граммов. По ходу сосудов умеренно обложено жиром. Сосуды извиты. Хорошо. Жить бы да жить. А вот мелкоточечные кровоизлияния. Пятна. Как же их называют? Это же очевидно. Ну же! Подошел к окну, захотелось стереть непроступивший пот со лба, но перчатки были в крови. Сколько раз они разрывались, сколько раз он сдавал кровь на подозрение ВИЧ после этого. Разное случалось. Просто нужен отпуск. Просто нужно отдохнуть. Пятна Тардье! Точно.