реклама
Бургер менюБургер меню

Хейзел М. – Кровавая исповедь (страница 2)

18

А потом начался шепот.

Он начался не снаружи, а внутри черепа. Сначала как тихий звон в ушах. Потом он нарастал, превращаясь в гул толпы, в бормотание, в клубящийся рой слов, которые нельзя было разобрать, но которые узнавались на уровне спинного мозга как нечто глубоко враждебное. И из этого гула начали выплывать обрывки. Не слова даже – крючки, зазубрины, цепляющиеся за то, чего не было в памяти.

…Марк…

…держи его…

…виноват…

…посмотрите…

Он зажмурился, заткнул уши ладонями. Бесполезно. Шепот был везде. Он вибрировал в костях, скребся по нервам. Это был звук самого страха, материализовавшийся.

– Нет, – выдавил он хрипло, – нет, нет, нет…

Это был не отказ, а молитва, стон, последний бастион рассудка.

Он открыл глаза, и его взгляд упал на дверь прямо напротив. Она была чуть четче других. Старая, дубовая, с огромной железной скобой вместо ручки. И на ее фоне, в мареве сияния, на мгновение проступила фигура. Смутная, колеблющаяся. Рука? Лицо? Она смотрела на него. Он знал, что смотрела.

Паника перешла в истерику. Дыхание перехватило. Он закашлялся, давясь собственным страхом. Тело, наконец, послушалось – но не разум, а чистейший инстинкт «БЕГИ». Он оттолкнулся от алтаря, поскользнулся, упал на колени, снова вскочил. Его метало по залу, как щепку в воронке. Он натыкался на невидимые в темноте выступы пола, его плечо ударилось о косяк одной из призрачных дверь – и она отозвалась леденящим холодом, который прошел сквозь ткань и кожу, прямо в мышцы, в кость. Он отпрыгнул с тихим всхлипом.

Куда бежать? Выхода нет. Только двери. Эти ужасные, мерцающие люки в ад. Но оставаться здесь, в центре, где шепот сгущается, где из каждой тени вот-вот вытянется рука… Это было немыслимо.

Любая дверь. Любая, только не здесь!

Его взгляд, залитый слезами ужаса, выхватил другую дверь – простую, белую, как в больнице. Она казалась менее чужеродной. Менее древней. Ближе к тому миру, который он мог смутно чувствовать, но не помнить.

Он побежал к ней, спотыкаясь, задыхаясь. Его движения были нелепыми, судорожными, как у загнанного животного. Он не думал. Он реагировал. Шепот за этой белой дверью звучал как плач. Плач ребенка. Это было невыносимо, но не так чудовищно, как другие голоса.

Он влетел в нее, не открывая, просто устремившись в матовое свечение, согнувшись, подняв руку, как будто мог отгородиться от ужаса ладонью.

Дверь поглотила его беззвучно.

А в храме звериная паника, оставленная им, постепенно растворилась в леденящем шепоте. Но не исчезла. Она стала частью воздуха. Частью ночи. Частью бесконечного ожидания, которое только начиналось.

Глава 2.

Тьма за дверью была иной. Она не была пустой. Она давила со всех сторон – холодом, запахом и узостью пространства. Он очутился в проходе. Стены, грубо сколоченные из того же темного, влажного камня, смыкались на расстоянии вытянутой руки. Потолка не было видно, он терялся в клубящемся выше тумане.

И этот свет брезжил где-то впереди. Размытое пятно, мерцающее, будто сквозь толщу грязной воды. Он бросился к нему, спотыкаясь о неровный пол.

И тогда в его голове зазвучали голоса.

Не извне. Они возникали прямо в сознании, будто всегда там были, придавленные, а теперь их выпустили. Женские голоса. Разные. Один – старческий, простуженный, хриплый. Другой – молодой, звонкий, с истеричной ноткой. Третий – усталый, плоский, без эмоций.

Они не называли его по имени. Они звали сущностью, отношением, болью.

…иди сюда…

…ну посмотри же…

…почему ты не приходил?.. – этот был тихим, почти детским.

…подойди ближе, я же жду… – настойчивый, с раздражением.

…боишься?.. – шёпотом, с ядовитым сочувствием.

…она же тебя зовет…

Они звучали то громко, на самой грани крика, врезаясь в виски, то отступали до шепота, который скребся на задней стенке мыслей. То спокойно, почти ласково, заставляя сделать шаг, то требовательно и резко, заставляя вздрагивать. Они перекрывали друг друга, сплетались в мерзкую какофонию, в которой сквозили укор, ожидание, мука. И за каждым тоном, за каждой интонацией угадывалось лицо. То самое, родное и самое пугающее, которое он не мог вспомнить, но чей взгляд чувствовал кожей.

От этого внутреннего хора всё внутри него сжималось в ледяной, болезненный ком. Он бежал, зажав ладони на ушах, но это было бессмысленно. Голоса звучали из него самого.

Запах ударил в нос, перекрывая сырость. Резкий, химический – спирт. Сладковато-горький аромат лекарств. Тяжелый дух антисептика, который не скрывает, а лишь подчеркивает запах болезни, слабости, тления плоти. Он узнавал этот букет. На клеточном уровне. Он ненавидел его.

Лабиринт не просто ветвился – он дышал и обманывал. Каменные стены сближались так, что приходилось двигаться боком, шершавая поверхность цепляла одежду, осыпая воротник мелкой крошкой и пылью. Потом проход неожиданно расширялся в темные, беззвучные залы, где шаги отдавались многократным эхом, будто за ним шла целая процессия. А свет – этот проклятый, бледный отсвет – постоянно смещался. Он бежал к нему, сворачивал за поворот, и оказывалось, что мерцание теперь исходит из узкой щели где-то сзади и сверху, издевательски недосягаемое.

Он натыкался на тупики. Не просто глухие стены. В углублениях камня, в грубых щелях между плитами, сочилась влага. Густая, темная, маслянистая на вид. В первом тупике он, запыхавшись, прислонился к стене ладонью, чтобы перевести дух. И почувствовал не холодную сырость, а странную, липкую теплоту. Отдернул руку. В скудном свете лабиринта ладонь и пальцы были испещрены темными, тягучими потеками. Он поднес ее к лицу, и ударил запах – медный, резкий, неопровержимый. Кровь. Теплая человеческая кровь, сочащаяся из камня.

Сдавленный крик вырвался из его горла. Он стал дико вытирать руку о брюки, о рубашку, но липкая субстанция лишь размазывалась, оставляя ржавые, ужасающие полосы на ткани. Он скреб кожу о выступ стены, пытаясь содрать это с себя, ощущение теплой крови на собственной коже было невыносимым, оскверняющим. Казалось, лабиринт впускал его в себя не как исследователя, а как жертву, помечая своей меткой.

После этого каждый тупик встречал его новым кошмаром. В одном стена будто плакала кровавыми слезами, медленные капли падали с высокого карниза, образуя на полу липкую лужу. В другом – на поверхности камня проступил огромный, нечеткий багровый силуэт, похожий на отпечаток тела. Он бежал мимо, не останавливаясь, чувствуя, как сердце бьется в горле, а паника, холодная и тошная, подкатывает к самому горлу.

Выбор пути стал мучением. Когда перед ним расходились три, а то и четыре абсолютно одинаковых туннеля, свет начинал свой дьявольский танец. Он мерцал в устье левого прохода. Стоило сделать шаг к нему – вспышка возникала справа. Он замирал, и тогда слабое сияние возникало в обоих сразу, а третья, темная арка, вдруг начинала пульсировать тусклым розоватым отсветом изнутри, словно там билось огромное сердце. Это была насмешка. Чистая, беспричинная жестокость пространства, игравшего с его отчаянной надеждой.

Но надежда – последний якорь. «Нужно дойти до света. Там – ответ. Там – конец», – эта мысль стучала в висках в такт бешено колотящемуся сердцу. Целеустремленность стала лихорадочной, слепой. Он уже не выбирал путь логически. Он бросался туда, где свет горел хоть на секунду дольше, продираясь сквозь узкие щели, царапая плечи и спину, падая и снова поднимаясь, с окровавленной ладонью и безумием в глазах.

Лабиринт вел его по кругу, заставлял проходить одни и те же перекрестки, помеченные теперь уже и его собственными кровавыми отпечатками на камне. Но упрямство отчаяния оказалось сильнее геометрии кошмара. Он метался, дыхание стало хриплым свистом. В конце концов, стены внезапно разошлись, потолок исчез, и он вывалился, почти упал, в следующую ловушку – пространство, пахнущее спиртом и смертью. Стены здесь были не каменными, а будто сложенными из теней и тумана, но очертания были узнаваемы: больничная панель, занавеска у входа, квадрат окна, за которым клубилась не ночь, а все тот же серый, безвременный туман.

Свет исходил от одинокой лампы над койкой.

На койке, застеленной жестким белым бельем, лежала женщина.

Его ноги подкосились. Он замер в нескольких шагах, не в силах сделать ни шага вперед, ни отступить.

Он знал ее. Это знание не пришло как воспоминание – картинкой, звуком, историей. Оно вонзилось в него, как долго идущая, но неизбежная волна боли. Оно заполнило пустоту в груди ледяной тяжестью. Мать.

Воздух застрял в легких. Он попытался что-то сказать – губы дрогнули, но не издали ни звука. В горле стоял горячий, тугой ком, сжимая голосовые связки. Весь ужас лабиринта, кровавые стены, шепчущие голоса – всё это смялось в один немой крик, запертый внутри. Он мог только смотреть, парализованный узнаванием, которое было хуже любой амнезии.

А потом, через силу, сквозь спазм в горле и лед в жилах, просочился звук. Не слово, а сдавленный, надтреснутый выдох, обретший форму.

– Мам…?

Звук был тихим, детским, потерянным. Он повис в больничном полумраке, такой же хрупкий и беспомощный, как женщина на кровати.

Она была страшно худа. Кожа, похожая на пергамент, обтягивала хрупкие кости черепа, ключицы. Из носа шла прозрачная трубка, соединенная с шипящим аппаратом у койки. Рука, исчерченная синяками от катетеров, лежала поверх одеяла, к тонкой, синеватой вене была приклеена пластырем игла капельницы. Монотонный писк кардиомонитора отбивал слабый, но упрямый ритм.