реклама
Бургер менюБургер меню

Хейзел М. – Кровавая исповедь (страница 3)

18

И тогда его взгляд упал на ее вторую руку. Та, что была свободна от игл, лежала на одеяле, слабо сжатая в кулак. А в этом кулаке, прижатая к ладони, была фотография. Маленькая, потрепанная, с загнутыми уголками. На ней – молодой, улыбающийся мужчина. Он не узнал себя умом – памяти не было. Но сердце, или то, что от него осталось, сжалось в леденящем спазме. Это был он. За секунду до того, как мир рухнул. За секунду до этого храма, этой боли, этой пустоты.

И она была в сознании. Ее глаза, глубоко запавшие в темные круги, были открыты. Они смотрели на него. Узнавали.

Он увидел, как напряжение медленно покидает ее лицо. Как уголки губ, сухих и потрескавшихся, дрогнули и поползли вверх, пытаясь сложиться в улыбку. Это давалось ей невероятным усилием. Мышцы лица сопротивлялись, словно одеревеневшие от боли. Улыбка получилась кривой, однобокой, жутковатой – но бесконечно нежной. В ее глазах, мутных от лекарств и страдания, вспыхнула и погасла слабая искорка – тепло, облегчение, любовь. Ее пальцы, бледные и почти прозрачные, сжали бумажку чуть сильнее. Это было единственное движение, на которое у нее хватило сил. Безмолвное подтверждение: Да. Это ты. Я помню. Я держалась за это. Я ждала, когда ты придешь.

Он не мог пошевелиться. Он не мог дышать. Эта сцена выжигала в нем всё. Безымянный страх в храме, звериную панику перед дверьми – всё это затмевала тихая, всепоглощающая агония этого мгновения. Он смотрел на улыбку, которая была для него пыткой. На любовь, которая жгла, как раскаленный металл.

Она попыталась пошевелить рукой. Пальцы дрогнули. Ее губы, беззвучно, сложились в слово. Он прочел его по силуэту.

Сынок.

И тогда из горла женщины, мимо трубки, вырвался тихий, хриплый звук. Не слово. Стон. Стон, в котором была вся неподъемная тяжесть болезни, усталости, прощания. И всепрощение.

Из-за его спины, из самой тени, выплыла фигура. Она прошла сквозь него, ледяным ветром, и он вздрогнул, но не мог отвести глаз. Это был он сам. Тот же рост, те же черты лица, та же рубашка, но начищенная, дорогая. Призрак-двойник не видел его – настоящего, стоящего здесь. Он видел только мать.

Призрак говорил по телефону. Низким, деловым, слегка раздражённым голосом.

– Да, я просмотрел. Цифры не сходятся. Переделайте к утру.

Он подошёл к койке, не глядя на женщину, уставившись в окно, за которым клубился туман. Мать смотрела на него. Она ждала, не шелохнувшись, с тем же слабым подобием улыбки. Ждала, когда он закончит.

Он закончил. Убрал телефон от уха, на мгновение уставился в экран, и только потом перевёл взгляд на неё.

– Ну что? Как ты? Всё нормально?

Вопрос выпалил быстро, отрывисто. Это был не вопрос любви или заботы. Это была отметка в чек-листе. Ритуальная фраза, которую надо произнести, чтобы перейти к следующему пункту. В его голосе не было тепла. Была усталость и желание поскорее уйти.

Она не ответила словами. Она ответила глазами. Взглядом, в котором была вся её боль, всё терпение и тихая мольба – останься. Хотя бы на минуту.

Он этот взгляд не прочёл или сделал вид, что не прочёл.

– Доктора говорят, стабильно. Я всё оплатил. Новые лекарства должны завтра привезти. – Он помолчал, поправляя манжет. Потом добавил, глядя куда-то мимо неё, в пустоту, – Я устал сюда ездить. Честно. Не знаю, когда смогу в следующий раз. Дела.

В этот момент телефон в его руке снова зазвонил. На экране вспыхнула фотография и имя. Призрак взглянул на него, и его лицо, напряжённое и усталое, мгновенно преобразилось. Уголки губ дрогнули в намёке на оживление, в глазах мелькнул знакомый, деловой азарт, смешанный с чем-то низменным. На экране сияла улыбающаяся блондинка с неестественно пышными губами, огромной искусственной грудью, выпирающей из откровенного топа, и вызывающим, обещающим взглядом. Под фото светилось имя – «Лиза», кокетливое и короткое.

Призрак нажал на ответ, уже разворачиваясь к выходу, бросив через плечо один-единственный, ничего не значащий и оттого особенно чудовищный звук в сторону матери.

– Давай.

И он ушёл. Растворился в тени у стены, всё ещё что-то говоря в трубку уже другим, приглушённо-интимным тоном.

А мужчина, настоящий, стоял на том же месте. Онемевший. В его памяти, всё ещё пустой, теперь горела не картинка, а знание. Знание того, кем он был. Не просто забывчивым сыном. Он был тем, кто смотрел на фото похотливой незнакомки, когда его мать умирала, сжимая в руке его старую фотографию. Он был тем, для кого её жизнь стала неудобным «делом», которое «оплачено». Он был этим холодным, спешащим призраком.

Он посмотрел на мать. Улыбка с её лица не исчезла. Она просто застыла, окаменела, стала маской. А в её глазах, всё ещё смотрящих в точку, где исчез призрак, стояло не упрёк, не гнев. Стояло понимание. И бесконечная, всепрощающая печаль, которая была в тысячу раз страшнее любого проклятья.

Он отшатнулся, как от удара. Спиной ударился о призрачную стену палаты. Больничный пейзаж, улыбка матери, писк аппарата – всё это начало дрожать, расплываться, как изображение на воде, в которую бросили камень.

Свет над койкой погас.

И из этой гаснущей тьмы, из самого центра распадающегося мира, выросла она. Не лежащая, а стоящая. Призрачная, просвечивающая, но чудовищно живая в своей ярости. Трубки и капельницы тянулись за ней, как щупальца, впиваясь в пустоту. Её лицо, ещё мгновение назад искажённое попыткой улыбки, теперь было искажено горечью и неузнаваемым гневом.

Она нависла над ним, и пространство сжалось до размеров детской комнаты, где он стоял, провинившийся и беспомощный. Он почувствовал, как съёживается, как плечи поднимаются к ушам в инфантильном жесте защиты, которого не хватит. Его взрослое тело стало чужим, тяжелым и непослушным, а внутри всё сжалось в крошечный, дрожащий комок – того самого мальчика, который разбил вазу или солгал в первый раз. Разницы не было. Перед ней он навсегда оставался тем ребёнком, и сейчас его некому было защитить.

Её голос, который должен был быть хриплым и слабым, обрушился на него не как звук, а как физическое давление. Он впивался в мозг ледяными шипами, каждый укол сопровождался вспышкой тошноты и животного ужаса. Он хотел закрыть глаза – не мог. Хотел заткнуть уши – руки свинцово висели по швам, пальцы беспомощно шевелились.

– Как ты мог? – прогремело внутри его черепа, и от этого вопроса сведённой судорогой свело челюсть. – Как ты смел? Я тебя на ноги ставила. Я ночами не спала. Всю жизнь в тебя вкладывала. А ты? Ты мне «давай» сказал. Давай… умирай потише, чтобы не мешать твоим «делам»?

Она сделала шаг вперёд. Он инстинктивно отпрянул, ударившись затылком о стену. Её тень, холодная и не имеющая источника света, поглотила его целиком. Он задрожал – мелкой, частой дрожью, от которой стучали зубы. В её прозрачных глазах, горящих теперь синим, мертвенным пламенем, не осталось ничего от той нежности, что была минуту назад. Только всесокрушающее разочарование, превращавшее её черты в маску древнего, беспощадного божества кары.

– Разве я тебя такому учила? – её мысленный голос взвыл, и он почувствовал, как по спине побежали мурашки, а в животе похолодело. – Разве я тебе говорила: будь чёрствым? Будь эгоистом? Брось тех, кто тебя любит, когда им тяжело?

Он попытался покачать головой, отрицая, моля о пощаде, но шея не слушалась. Он мог только смотреть, как его детский ужас нарастает, захлестывая с головой. Он был маленьким, потерянным, а над ним – монстр. Самый страшный из всех возможных, потому что этот монстр когда-то пела ему колыбельные. И теперь её любовь обратилась в яд, а голос – в бич.

– Ты посмотрел на ту… тварь на телефоне, а на меня – как на мебель. Оплаченную мебель.

Её голос раскалывался на тысячи осколков, и каждый, впиваясь, вызывал не боль, а леденящее ощущение полной неправоты. Он не мог оправдаться. Не мог сказать, что был не прав. Он мог только принимать этот гнев, и с каждым словом он чувствовал, как тает, становится меньше, превращается в ничто под тяжестью её взгляда.

– Моя любовь тебе в тягость была? Моя болезнь – неудобством? – её фигура будто колебалась, искажалась, становясь то гигантской, то призрачно-тонкой, но неизменно доминирующей. – А чем была твоя жизнь для меня, а? Вечным неудобством? Вечной тревогой?

Слёзы текли по его лицу горячими ручьями, но он даже не мог всхлипнуть. Воздух не проходил через сдавленное спазмом горло. Он хотел крикнуть «мама», но боялся, что этот звук сделает её ещё реальнее, ещё ближе.

– Но я же не сказала тебе «давай»! Никогда!

Последнее слово прозвучало как хлопок двери вечности. И в этот миг он окончательно перестал быть мужчиной. Он был просто ребёнком, которого никогда не простят. И от этой мысли его накрыла такая волна панического, всепоглощающего ужаса, что сознание начало гасить само себя.

И тогда больничный пейзаж, женщина, её гневный призрак – всё это задрожало и стало расплываться, как мираж. Он снова падал в темноту, но теперь внутри не звенело, а выло – беззвучный, леденящий вопль абсолютно беспомощного существа, которого только что растоптала самая первая и главная любовь его жизни. Последнее, что он ощутил перед тем, как тьма поглотила его снова, – это солёный вкус слёз на губах, кислый привкус желчи в горле и всепроникающий холод стыда, который уже никогда его не покинет.