Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 77)
С каждым взмахом весел у меня становится легче на душе; чем дальше мы уплываем от черных домов с их подозрительными, зловеще тлеющими глазами, тем спокойней и уверенней себя чувствуем.
Наконец из туманной мглы проступает что-то темное и разлапистое — это желанный потусторонний берег, вернее растущие вдоль его обрывистого края кусты ивы; течение реки здесь почти не ощущается, и наше суденышко зачарованно скользит под свисающими к самой воде призрачными ветвями.
Я складываю весла и пересаживаюсь к Офелии на корму. Нежно обнявшись, мы замолкаем...
— Любимая, почему ты так печальна? И зачем это прощание со скамейкой? Ты же не собираешься меня покинуть?
— Нет, но когда-нибудь нам придется расстаться, и тут уж ничего не поделаешь, мой мальчик, чему быть, того не миновать! Только не грусти прежде времени, любимый, час прощанья, быть может, пробьет еще не скоро. И поверь мне, лучше об этом не думать.
— Я понял, понял, Офелия, что ты хочешь сказать. — Слезы наворачиваются у меня на глазах, и жгучая горечь подступает к горлу удушливым комком. — Рано или поздно ты уедешь в столицу, станешь знаменитой артисткой, и больше мы уже не увидимся!.. Проклятый отъезд! Мысль о нем не оставляет меня ни днем, ни ночью. Не знаю, как сложится наша судьба, но одно могу сказать наверняка: разлуки с тобой я не выдержу... Но почему вдруг такая спешка, ты ведь сама говорила, что раньше чем через год не уедешь?..
— Да, раньше чем через год... едва ли...
— Ну, а уж за год-то я что-нибудь обязательно придумаю!.. Буду до тех пор просить отца, пока он мне не позволит учиться в одном городе с тобой... А когда стану самостоятельным и овладею какой-нибудь профессией, мы поженимся, и тогда нас никто и ничто не разлучит!..
Однако моя тирада, похоже, не производит на Офелию никакого впечатления, ее широко раскрытые глаза завороженно смотрят куда-то вдаль.
— Ну, что ты об этом думаешь? Офелия, скажи хоть словечко, — робко прошу я.
Но она по-прежнему молчит, и это ее молчание говорит мне больше всяких слов, сердце мое болезненно сжимается: она принимает меня за наивного мечтательного юнца, вздорного фантазера, любителя строить воздушные замки!..
Впрочем, я и сам понимаю, что все мои прожекты не более чем жалкий инфантильный мираж, в который меня так и подмывает закутаться с головой, как в теплое уютное одеяло, лишь бы не думать, а еще лучше забыть, что когда-нибудь нам придется расстаться!
— Офелия, послушай...
— Пожалуйста, пожалуйста, дорогой, не надо, не говори сейчас! — молит она. — Дай мне еще немного помечтать!..
Так и сидим мы, тесно прижавшись друг к другу, и молчим, долго молчим...
Кажется, будто наш ковчежец неподвижен, а крутые песчаные оползни, призрачно мерцающие в лунном свете, сами плывут мимо нас.
Внезапно Офелия вздрагивает, словно проснувшись после глубокого сна.
В полной уверенности, что ей «приснился» какой-то кошмар, я нежно и крепко сжимаю ее руку.
Все еще погруженная в свои мысли, она задумчиво спрашивает:
— Христль, ты можешь мне кое-что обещать?..
Я лихорадочно подыскиваю нужные слова, хочу уверить, хочу сказать, что ради нее готов на все, на любые лишения, муки, а если понадобится, то и на пытки...
— Обещай же мне, что, если... что, если я умру, ты меня похоронишь под нашей скамейкой в саду!..
— Офелия!
— Помни, только там! И сделать это можешь лишь ты один, мой дорогой, мой любимый мальчик. Схорони меня тайно, чтоб никто ни сном ни духом, чтоб ни одна живая душа не узнала, где покоится твоя Офелия!.. Слышишь? Ты и представить себе не можешь, как я любила эту скамейку!.. Там мне всегда будет казаться, будто я по-прежнему жду тебя!
— Любимая, прошу тебя, не говори так!.. Что за мрачные мысли? Разве нам плохо вдвоем? При чем тут смерть? Кроме того, даже если ты когда-нибудь умрешь, я последую за тобой!.. Неужели ты не...
Но она не дает мне договорить.
— Христль, мой мальчик, у нас осталось совсем мало времени, не спрашивай меня сейчас; ради нашей любви обещай мне то, о чем я тебя прошу!
— Ну конечно же, Офелия, только, пожалуйста, не волнуйся; клянусь исполнить все, как ты сказала, хотя и не понимаю, что это вдруг на тебя нашло.
— Спасибо, спасибо тебе, мой дорогой, мой любимый мальчик, я знаю, ты сдержишь слово!..
Она прижимается ко мне, и я чувствую у себя на щеке ее слезы.
— Не плачь, Офелия, пожалуйста, не плачь! А если тебя что-то мучит, то ты уж лучше поделись своим горем со мной. Что случилось? Ведь на тебе лица нет!.. Может быть, дома что-нибудь? Тебя там, случаем, не обижают?.. Пожалуйста, пожалуйста, Офелия, не молчи, скажи, что у тебя на душе!.. Нельзя же все таить в себе, да и у меня, когда ты так замыкаешься и молча плачешь, сердце кровью обливается, а что делать, как тебе помочь, не знаю!..
— Да-да, ты прав, мой мальчик, и что это у меня сегодня глаза на мокром месте?! Вот видишь, уже успокоилась... Какая здесь благодать, какая тишина!.. И все вокруг так величаво, торжественно, празднично!.. Как в сказке... А плачу я, наверное, от счастья, ведь ты тут, рядом со мной, мой дорогой, мой любимый мальчик!
И мы целуемся — страстно, горячо, до тех пор, пока не начинает темнеть в глазах...
Преисполненный радужных надежд, я смело смотрю в будущее. Да, да, так и будет, такой и должна быть наша жизнь, какой она рисуется мне в эту тихую ночь!
— А ты уверена, — спрашиваю я, и голос мой невольно дрожит от скрытой ревности, — что твое призвание — это театральные подмостки? И восторженная публика, которая будет тебе рукоплескать, цветы, живым ковром устилающие сцену, поклонники, готовые носить тебя на руках, крики «браво», аплодисменты — в общем, все то, что принято называть артистической славой, действительно может так вскружить тебе голову, что представится заветной целью, пределом мечтаний, счастьем всей твоей жизни?..
Я опускаюсь перед ней на колени; она сидит, спокойно сложив руки, и ее задумчивый взор устремлен куда-то поверх моей головы.
— Христль, я никогда всерьез не задумывалась о своем будущем.
Однако кривляться перед пожирающей тебя глазами публикой, изображая восторг или душевную муку, считаю занятием гадким и отвратительным. Ведь откровенное циничное лицемерие всегда отвратительно и гадко, но выставлять напоказ истинные свои чувства, а минутой позже, сбросив — или, наоборот, надев? — маску, раскланиваться перед воющей от восторга толпой, мне кажется верхом бесстыдства. Наверное, актерство и вправду чем-то сродни проституции, с той только разницей, что профессиональный актер из вечера в вечер, в одно и то же время, публично обнажает душу, а уличная женщина — тело.
— Значит, ты не будешь продавать свою душу на подмостках?! — восклицаю я и решительно сжимаю кулаки. — Завтра же утром поговорю с отцом. Я знаю, он нам обязательно поможет! Обязательно!.. Он так добр и милосерден... Он не допустит, чтобы тебя принуждали...
— Нет, Христль, ты ничего не скажешь барону! — прерывает она меня твердо и спокойно. — И это не ради моей матери — мне нет дела до ее честолюбивых планов... Наверное, нехорошо говорить так о родителях, но я ее не люблю и ничего не могу с собой поделать! Мне стыдно за нее, — еле слышно добавляет она и отворачивается, — и стыд этот будет всегда стоять между нами... Но у меня еще есть отец, и его я люблю, люблю по-настоящему, несмотря на то, что он мне не... не родной... Я больше не хочу... и с какой стати мне скрывать, что он мой приемный отец!
Да ты и так все знаешь, хоть мы и не говорили об этом ни разу. Ведь мне тоже никто ни о чем не рассказывал, но я еще и двух слов-то связать толком не умела, а догадалась, сердцем почувствовала. И ты уж мне поверь, мой мальчик, чувство это верней любых свидетельств и бумаг! А вот он и не подозревает, что я не его дочь. Как бы я была счастлива, если б этот добрейший человек обо всем узнал!.. Тогда бы он, наверное, не любил меня так сильно и не мучил бы себя больше ради меня.
О, ты, мой Христль, и представить себе не можешь, как часто — еще в раннем детстве! — я готова была броситься ему на шею и открыться. Но нас всегда разделяла стена — высокая, страшная, непреодолимая... И воздвигла ее моя мать. За всю мою жизнь мы с ним едва ли и парой слов обменялись, а уж тем более наедине, никогда я не сидела у него на коленях, да и целовать мне было его строго-настрого запрещено: «Офелия, не смей его трогать, ты испачкаешься!» И так всегда... Мне предназначалась роль Белоснежки, чистой светлой принцессы,
а ему — презренного раба, грязного уродливого гнома. Просто чудо, что эти гадкие ядовитые семена не пустили корень в моем сердце.
Слава Богу, что Он этого не допустил!.. Но знаешь, Христль, иногда... иногда меня посещают совсем другие мысли: если бы дьявольское семя дало всходы и я на радость моей заботливой матушки действительно бы выросла в бесчувственное высокомерное чудовище, то не терзала бы тогда мою душу эта невыносимая жалость... В такие минуты я проклинаю Всевышнего за то, что Он не ниспослал мне избавление от этой страшной муки.
Кусок застревает у меня в горле, стоит мне только представить его руки, сбитые в кровь ради нашего благополучия. Вчера во время обеда я не выдержала, вскочила из-за стола и бросилась на улицу..