реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 76)

18

Похоже, и он уловил в наших постоянных встречах что-то вроде судьбоносного знака и, явно истолковав его в свою пользу, блаженствует теперь в счастливой уверенности, что ниспосланное

ему свыше предзнаменование не обманет и заветная цель, которая медленно, но верно становится ближе, в один прекрасный день будет достигнута. Я это угадываю по тем злорадным искоркам, которые то и дело вспыхивают в его маленьких коварных глазках.

Что это за цель? Думаю, он и сам имел о ней представление столь же смутное, что и я, попросту говоря, никакого.

Судя по всему, эта загадочная цель так и осталась для него тайной за семью печатями, — пожалуй, только это не дает мне впасть в отчаянье! — иначе зачем бы ему останавливаться всякий раз, когда я пробегаю мимо, и стоять, провожая меня глазами и покусывая в задумчивости нижнюю губу?

А в последнее время господин актер даже не снисходит до того, чтобы щурить на меня свое всеведущее око — в этом уже нет нужды: он уверен, что моя душа и так в его полной власти.

Подслушать нас ночью было практически невозможно, но мы все равно боялись, и тогда я придумал способ, как нам избавиться от этого вечного страха.

Под бревенчатым мостом, меж его береговых свай, валялась старая заброшенная лодка; сегодня я спихнул ее в воду и переправил к причалу по соседству с нашим садом.

Когда луна скроется за облаками, мы с Офелией отплывем к тому берегу и будем потихоньку дрейфовать вниз по течению, совершая «кругосветное» путешествие вокруг мирно спящего городка.

Слишком широка речная излучина, и нас не только что узнать — заметить будет трудно, почти невозможно, в нашем утлом суденышке, затерявшемся в бурной изменчивой стихии!

Я прокрался в комнату, которая разделяла наши с отцом спальни, и в ожидании, когда же на башне храма Пречистой Девы пробьет одиннадцать, принялся считать удары собственного сердца: раз, два, три... десять, а вот наконец и одиннадцать... О, если бы куранты шли так же быстро, то Офелия сейчас бы уже сходила в сад!

Но время как будто остановилось, и я — сам не знаю, что это мне взбрело в голову — стал подгонять собственное сердце, словно бы оно могло повлиять на ход курантов. Вскоре у меня перед глазами все помутилось, смешалось и поплыло, как во сне...

Стиснув зубы, я приказываю сердцу биться чаще, свято уверенный, что тогда и башенные часы пойдут быстрее. Существующая

между ними связь кажется мне совершенно очевидной. Разве мое сердце не такие же часы? С той только разницей, что в отличие от мертвого железного механизма, ржавеющего там, на башне, мои сотворены из плоти и крови, а потому конечно же должны по всем статьям обладать большей властью!

Кому же еще, как не живому, предписывать время мертвому?..

И в подтверждение моей правоты мне на ум приходит одно двустишие, услышанное однажды от отца:

Все сущее идет от сердца,

зачато в сердце и с сердцем соотнесено...

Лишь теперь доходит до меня жутковато глубокий смысл, заключенный в словах, которые когда-то попросту прошли мимо моих ушей. Сейчас же они буквально потрясают меня: сердце, которое стучит у меня в груди, мой собственный внутренний орган, отказывается повиноваться мне, своему законному господину, и не хочет биться быстрее! Стало быть, во мне живет кто-то другой, и этот другой сильнее меня, если он, а не я, регулирует течение времени и определяет мою судьбу!

Так вот, значит, от кого исходит «все сущее»!

Холодок пробегает у меня по спине, и я вдруг с какой-то поразительной отчетливостью понимаю: «Я был бы настоящим властелином своей судьбы, я мог бы, подобно сказочному волшебнику, вмешиваться в ход событий, меняя их по своему усмотрению, если б только знал самого себя, если б имел хоть какую-то власть над собственным сердцем».

И тут же новая, еще более яркая вспышка озаряет мое сознание:

«А помнишь в книге — ну той, из сиротского приюта — было написано: "Даже стрелки часов свой бег прекращают, коль душа человечья с телом расстается"? Вот оно и выходит по написанному: ужас перед неотвратимо надвигающимся концом столь велик, что немудрено лежащему на смертном одре человеку спутать удары своего затихающего сердца с тиканьем ходиков; это все плоть, ее животный, панический страх сбивает с толку, беспорядочно мешает мысли: "Только бы часы там, на стене, не умолкли, иначе я умру!" Но в действительности все происходит наоборот — стоит лишь сердцу вздрогнуть в последний раз, и сейчас же, словно по магическому сигналу, замирает часовой механизм. Однако непосредственно перед смертью умирающий может унестись в мыслях далеко, очень далеко от того места, где находится его страждущая плоть, тогда в этой

удаленной точке обязательно, хоть на один краткий миг, возникнет призрачный двойник несчастного, и агонизирующее сердце, слепо повинуясь приказу смертельного ужаса, остановит те далекие, недоступные взору часы».

Итак, мое сердце подчиняется страху! Он сильнее меня! О, если б мне удалось победить его, я был бы тогда вознесен превыше всякой твари, превыше всего сущего, того, что «от сердца», превыше времени и судьбы!

От внезапной судороги у меня перехватывает дыхание — это мертвая хватка ужаса, еще бы, ведь я нащупал его тайную нору, в коей он укрывается от сотворения времен.

Но слишком слаб я еще и задушить гада мне не по силам, даже не знаю, как к нему подступиться; а пока мое сердце в его полной власти, и он по своему усмотрению намечает траекторию моей судьбы, своими неумолимо тугими кольцами регулируя ритм моего пульса.

И вновь я пытаюсь взять себя в руки, в который раз повторяя: только во время свидания, когда мы с Офелией вместе, ей может грозить опасность; «держись от нее подальше, и все будет в порядке», — подсказывает здравый смысл, но я не внемлю голосу рассудка, где уж тут, когда ждешь не дождешься условленного часа, чтобы кубарем скатиться в сад!..

Ничего не могу с собой поделать: все понимаю — а действую вопреки, вижу ловчие снасти, которые расставляет мне мое сердце, — и иду напрямик, в самую гущу дьявольских тенет; страсть к Офелии сильнее доводов разума!

Подхожу к окну и смотрю вниз, на реку, — сейчас необходимо собраться с духом и сосредоточиться, так как, сам не знаю почему, чувствую, что сегодняшняя ночь потребует всего моего мужества, а мне бы не хотелось спасовать, столкнувшись лицом к лицу с опасностью, которая надвигается с роковой, порожденной моим же страхом неотвратимостью; однако вид угрюмой, равнодушной, молчаливо и неудержимо несущей свои воды стихии производит вдруг на меня такое гнетущее впечатление, что вступительного мелодичного перезвона храмовых курантов я просто не замечаю.

Смутное ощущение какой-то мрачной обреченности буквально парализует меня: «Вот она, твоя судьба, плывет по течению, и тебе не остается ничего другого, как смиренно покориться неизбежному».

Прихожу в себя уже от гулкого металлического боя — раз, два, три... одиннадцать!.. Страхов и сомнений как не бывало!..

Офелия!

Еще издали различаю в ночной темноте сада светлое пятнышко ее платья.

— Любимый! Мальчик мой дорогой, если б ты знал, как я за тебя боялась весь день!

«А я за тебя, Офелия!» — хочу сказать я, но она припадает к моим губам и мне становится не до слов...

   — Бедный мой, любимый мальчик, знаешь, у меня такое чувство, будто мы сегодня видимся в последний раз...

   — Ради Бога, Офелия! Что-нибудь случилось? Ну иди, иди же сюда, в лодку, в ней мы будем в безопасности и поплывем куда глаза глядят.

   — Да-да, поплывем... Может быть, хоть так мы спасемся... от него...

«От него!» Впервые она упомянула «его»! И по тому, как дрожит рука моей возлюбленной, я понимаю, сколь безгранично велик должен быть ее ужас перед «ним»!

Я увлекаю Офелию за собой к лодке, но она медлит, словно не решаясь сойти с места.

   — Идем, Офелия, идем скорей, — тороплю я, — не бойся. Ты и не заметишь, как мы очутимся по ту сторону реки... Там, на другом берегу, туман и...

   — Я не боюсь, мой мальчик. Мне только хочется... — И она смущенно замолкает.

   — Что с тобой, Офелия? — Я обнимаю ее. — Ты меня больше не любишь?

   — Ну что ты, Христль, ты же знаешь, что я не могу без тебя жить! — говорит она ласково и целует меня.

   — Думаешь, это сумасбродство, и нам не следует никуда плыть? — спрашиваю я шепотом после продолжительного молчания и добавляю: — Наверное, я и вправду немного не в себе от любви.

Не произнося ни слова, она осторожно высвобождается из моих объятий, идет назад к скамейке, на которой мы обычно просиживаем ночи напролет, и нежно, с благодарностью, как живое существо, гладит, погруженная в собственные мысли, потемневшие от времени планки.

   — Что с тобой, Офелия? Что ты делаешь? Тебе плохо? Уж не обидел ли я тебя?

   — Нет-нет, мой мальчик, просто мне хочется... попрощаться с нашей скамейкой... Она теперь для меня как близкий дорогой друг. Ведь мы на ней в первый раз поцеловались!

   — Ты собираешься покинуть меня? — почти вскрикиваю я. —

Без всякой причины, ни с того ни с сего? Офелия, видит Бог, так не бывает! Что-то случилось, а ты не хочешь мне говорить! Но как же это, ведь я не могу без тебя?

— Нет-нет, не беспокойся, мой дорогой, мой любимый мальчик, ничего не случилось! — ласково успокаивает она меня и пробует улыбнуться, но я вижу, как в лунном свете сверкают слезы у нее на ресницах. — Пойдем, мой мальчик, пойдем, ты прав, и нам пора!..