18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Павленко – Волки (страница 9)

18

Дальше по дороге, шагах в тридцати, на боку поперёк всей полосы, от кювета до кювета, лежала фура — распоротым тентом к лесу, и груз вывалился, рассыпался — раскисшие, втоптанные коробки. У Ани ёкнуло: фура, на боку, — там водитель, в кабине, может, придавлен, может, жив ещё. И она кинулась к ней бегом, оскальзываясь, мимо мёртвых машин, — добежала, ухватилась за обледенелое железо, подтянулась, заглянула в кабину сквозь разбитое звездой стекло. Пусто. Дверца сорвана с петель. По крыше, по борту шли те же следы — глубже, по железу борта. А по обе стороны фуры чернело болото, прихваченное у берега ледком. Ни объехать, ни обойти. Тупик.

И тогда, стоя у мёртвой фуры, в немом лесу, где не было ни звука, Аня поняла. Не подумала — поняла, сразу и целиком, как понимают, что обожглись, ещё прежде боли. Отсюда не выехал никто. Ни один. Дорога одна, и вся она, до самой трассы, наверное, вот такая — машины, машины, распахнутые двери, борозды в железе и ни одного человека. Те, кто уезжал, кому она ещё вчера завидовала — выбрался, повезло, — доехали вот до сих пор. А она катила следом. Только что, на той же лёгкости, чуть не напевая про себя, она ехала туда же, куда уехали они все.

Тому холоду, которому она всю ночь не находила имени, нашлось наконец имя. Кругом был не фильм и не страшная сказка: мёрзлый асфальт, пустое детское кресло, борозды в железе, опрокинутая фура — и тишина, огромная, сомкнувшаяся вокруг наглухо. Дальше не прошёл никто. И она не пройдёт.

Сколько Аня так простояла, она не помнила. А потом — разом, будто очнулась, — до неё дошло, где она стоит. Одна. Посреди дороги, посреди леса, в котором только что, у неё на глазах, что-то разорвало железо и вышибло стёкла. И всё это время — пока она звонила, тыкала в браузер, окликала, лезла на фуру, заглядывала в кабину, разбиралась, — всё это время она стояла тут, на открытом, спиной к чёрной чаще, беспечная, как те, кто бросил здесь свои машины и пошёл за помощью. Лес начинался в трёх шагах — чёрный, глухой, неподвижный, — и из его глубины на неё не смотрел никто. И оттого, что никто, оттого что в этой черноте могло быть что угодно и не разглядеть было ничего, по спине до самой шеи продрало холодом. Бежать. Немедленно. К машине.

Аня попятилась — медленно, не отводя глаз от деревьев. Потом не выдержала: повернулась и кинулась к машине. Десять шагов по мёрзлому асфальту, мимо чёрных пустых салонов — и эти десять шагов вышли длиннее всей той дороги, что она собиралась проехать. Спиной, лопатками, затылком она ждала, что вот сейчас сзади, от фуры, от леса, что-то…

Ничего. Она добежала, рванула дверь, ввалилась внутрь, захлопнула за собой.

Ткнула кнопку — замки щёлкнули по всем дверям разом, и от этого жалкого щелчка стало на каплю легче, хотя Аня и понимала, что толку с тех замков против такого — чуть. Руки ходили ходуном. Она сунула ключ мимо скважины, попала со второго раза, провернула — мотор схватился, взвыл на холодную, — и она вцепилась в руль обеими руками так сильно, что пальцы побелели.

Теперь развернуться. Дорога в две полосы, по краям болото, спереди поперёк фура, сзади — мёртвые машины. Места не было, и Аня разворачивалась рывками: вперёд до самых машин, назад до кромки кювета, где заднее колесо тут же поползло, прокрутилось в ледяной жиже, поймало, выгребло. Вперёд, выкручивая руль до упора. Назад. Каждый раз, как колесо срывалось в раскисшую обочину, внутри обрывалось: завязну — останусь тут, как они. На третьем рывке машина встала поперёк, ткнулась бампером в подлесок — и развернулась, встала носом туда, откуда приехала. К посёлку.

Аня вдавила газ в пол.

Лес полетел назад — те же ёлки, те же прогалы в инее, — только час назад она неслась сквозь них к свободе, а теперь удирала что есть мочи обратно, в плен. Стрелка лезла вверх, мёртвые машины мелькали мимо одна за другой, теперь по правую руку, в обратном порядке, — и каждая отзывалась в ней коротким холодным толчком: были люди, ехали домой, радовались. Доехали досюда.

Час назад впереди был город. Квартира, Кир, работа, вся её прежняя жизнь, к которой она рвалась десять дней, — и ничто её не держало. Теперь впереди был посёлок. Тот самый, из которого она сбежала в восемнадцать и который двадцать лет терпеть не могла, — и он сделался единственным местом на земле, где были люди, где была жизнь. А туда, наружу, к Киру, к нормальной жизни, — ходу не было. Дорога туда кончалась перевёрнутой фурой и тем, что распороло железо.

Кир.

Сын, там, за лесом, в городе, до которого четыре часа — четыре часа, которых больше нет. Вчера она звонила ему весь вечер, гудки, гудки, и злилась, дура, на телефон, на игру его, на наушники в ушах. Те же гудки, что минуту назад в сто двенадцать. В пустоту.

А если это были не наушники?

Рука сама дёрнулась к карману — позвонить, сейчас, услышать «ма», полусонное, живое, — и застыла на полпути. Она же только что слушала эти гудки. Наберёт его — будет то же. Не дозвониться. И не доехать. С какой стороны теперь дотянуться до Кира, она не знала. Ни голосом, ни руками. Никак.

Впереди, за поредевшим лесом, проступили первые крыши — серые, дымные, живые. Аня неслась к ним так же отчаянно, как все эти дни рвалась прочь. Выхода из посёлка не было. Был только сам посёлок — горстка тёплых живых домов, обложенных со всех сторон лесом, из которого не возвращаются. И Аня гнала к нему, к единственному, что осталось, — туда, откуда бежала всю жизнь.

Глава 6. «На честном слове»

Конец октября. Второй день без связи.

Администрацию Сергей Петрович отпирал сам, раньше сторожа, раньше всех. Замок на морозе прихватило — ключ вошёл, а проворачиваться не желал, и пришлось подышать в скважину, погреть, надавить через носовой платок, чтоб не рвать кожу о железо. Поддалось. Дверь, разбухшую и примёрзшую за ночь, повело в коробке. Навалился плечом — отошла с треском, и сверху, с притолоки, сорвалась и сыпанула за воротник ледяная крошка. Чертыхнулся, передёрнулся, выгреб горсть из-за ворота, а одна капля всё же нашла хребет, поползла вниз, и он повёл лопатками, пережидая, пока та дойдёт до пояса и угомонится.

В вестибюле стояла стужа — не уличная, живая, с ветром, а мёртвая, нежилая, какая копится за ночь в нетопленом доме и оседает на полу, на казённых стульях вдоль стены. Изо рта валил пар. Свет включать не стал: серого, что цедился в окна, хватало, а лампы под потолком и так третий день горели вполсилы. Тронул батарею у входа ладонью, привычно, как трогают лоб больному, — холодная, до последнего ребра.

Снизу, из-под лестницы, из чёрного зева подвала, тянуло сыростью, и доносились звуки работы, не предвещавшей ничего доброго: звяк, пауза, скрежет, опять звяк, матюги.

— Василич! — крикнул он в проём. Голос ушёл вниз, в сырость, и вернулся плоским, без отзвука. — Живой там?! — повторил, уже громче.

Стук вперемешку с матюгами затих. Затем что-то зашуршало.

— Покуда живой, — отозвалось из-под земли, глухо, придушенно, словно из-под одеяла. — Спускайся, коли пришёл. Подержишь переноску — с гвоздя валится, паскуда, а мне обе руки нужны.

Ну что делать, полез вниз по выщербленным бетонным ступеням, пригибаясь, держась за обмёрзшую трубу под потолком. С каждой ступенькой делалось холоднее и сырее, и снизу несло подвалом всё гуще: мокрая известь, ржавчина, плесень, застойная вода — стоячая погребная сырость, какую ничем не выгонишь. На нижней ступени нога ушла по щиколотку — вода. Холод обжал ступню сквозь ботинок мгновенно, до кости.

— Да ёб твою налево... — глубокомысленно изрёк Сергей Петрович, смирившись с тем, что и вторую ногу придётся опустить в воду.

Подвал был низкий, в полный рост не встать. По сводам, в паутине труб, ходили тени, и в дальнем углу, под самой толстой плетью, лежал Василич — на спине, в воде, подстелив драный ватник, наполовину задвинувшись под трубу, так что наружу торчали подшитые валенки да рука с разводным ключом. Переноска висела рядом на гвозде, вбитом в шов кладки, лампочка в железной сетке, — она и гоняла тени по мокрым стенам. В углу захлёбывался, толчками бил дренажный насос, гнал воду шлангом через приямок в темноту, — а её на полу меньше не делалось.

— Василич, едрить-колотить! Совсем сдурел — в ледяной воде валяться? — Согнувшись под сводом в три погибели, Сергей Петрович навис над ним. — Воспаления лёгких тебе для полного счастья не хватает?

— А что прикажешь, Петрович? — Василич и не обернулся, голос шёл из-под трубы, гулкий, злой. — Не видишь, что ли, что труба опять потекла? Залатать надо, покуда тут всё к чёртовой матери не затопило.

— Насос-то хоть включил?

— А то. Гудит вон, слышишь? Кабы не он, тут бы давно по пояс плескалось, а так на щиколотке держит. Покуда держит.

— Чего у тебя?

— А вон, гляди. Свети сюда, под колено. Да не туда, голова твоя садовая, — ниже.

Сергей Петрович снял переноску с гвоздя, присел на корточки в воду — зад тут же промок насквозь, мелькнуло некстати, теперь весь день перед народом с мокрым задом, как чёрт знает кто, — поднёс лампу. В жёлтом круге проступило старое чугунное колено, и на нём наспех затянутый хомут: кусок резины под жестяной лентой. Из-под ленты не капало — текло: тонкая струйка била без передышки, журчала, уходя в чёрную воду на полу. Он прикинул глазом, сколько её набегает за час, и сразу перевёл на сутки, на неделю — в вёдра, в часы работы насоса, как переводил всё, что попадало на глаза.